Каспар Хаузер, или Леность сердца
Шрифт:
– О солнце, – негромко, но проникновенно воскликнул он, – сделай, прошу тебя, чтобы все было не так, как есть. Сделай все по-другому, солнце! Ты ведь знаешь, что творится, и знаешь, кто я. Свети, солнце, пусть мои глаза всегда видят тебя! Всегда!
Покуда он произносил эти слова, золотистая волна света залила белые, как мел, каменные плиты, и Каспар, очень довольный, решил, что солнце, на свой лад, дало ему ответ.
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ КОЕ-ЧТО О ГОСПОДИНЕ КВАНТЕ, А ТАКЖЕ О ДАМЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ НАЗВАННОЙ
Каспар перебрался в дом учителя Кванта без каких бы то ни было приключений.
– Что ж, в добрый час, – сказал Квант во время первой совместной трапезы, когда служанка поставила на стол миску с супом, – теперь для вас начнется новая жизнь, Хаузер. И, надо надеяться, жизнь богобоязненная, исполненная усердия и прилежания. Если наша деятельность похвальна, если мыслью мы постоянно обращаемся к творцу, наши земные усилия, несомненно, будут вознаграждены.
После обеда Квант отправился в школу, а вернувшись к четырем часам, поинтересовался, что делал Каспар во время его отсутствия.
Жена не смогла толково ответить, и он стал ей выговаривать:
– Мы обязаны следить за ним, милая Иетта, глаза у нас всегда должны быть открыты.
И он действительно следил. Подобно усердному бухгалтеру, завел счет в своем сердце, чтобы заносить в него все слова и действия вверенного ему юноши. При столь рачительном ведении дела вскоре выяснилось, что дебет и кредит не уравновешиваются и список задолженности день ото дня становится длиннее. Это очень огорчало учителя, но, с другой стороны, в его душе был потайной уголок, где гнездилась радость.
Ничего не поделаешь, видно, этот человек был создан для двойственного существования. В нем одновременно жили достойный бюргер, аккуратный налогоплательщик, педагог, глава семьи, патриот и просто – учитель Квант. Один являлся образцом добродетели, другой залег в темном углу, подстерегая все божьи создания на свете. Достойный бюргер, налогоплательщик и патриот принимал искреннее участие в общественной жизни, тогда как просто учитель Квант с довольным видом потирал руки, когда что-нибудь случалось: умер ли кто из его сограждан или хотя бы сломал ногу, получил ли отставку заслуженный чиновник или воры опустошили общественную кассу. Его радовало даже колесо, сломавшееся у почтовой кареты, радовал пожар на дворе богатого крестьянина или скандалезный брак графини имярек с ее конюхом. Налогоплательщик, глава семьи, педагог неуклонно выполнял свои обязанности, но в Кванте, просто учителе Кванте, было нечто от революционера: всегда начеку, он неустанно следил за порядком в мире, вечно был озабочен, как бы кто не урвал больше почестей и славы, чем ему причиталось, согласно точнейшему балансу, по его заслугам и провинностям, достоинствам и недостаткам. Явный Квант, казалось, был доволен своей судьбой, Квант тайный считал, что его всегда и везде обходят, обижают, ущемляют в правах.
Казалось бы, трудно ужиться под одним кровом двоим столь различно настроенным домочадцам. На поверку, однако, оба Кванта уживались отлично. Зависть, конечно, свирепый зверь, и, случалось, он продырявливал стену между обеими душами – ведь даже самая мощная плотина иной раз, как известно, не может противостоять разрушительному паводку. Зависть нет-нет да и врывалась в плодородные и заботливо ухоженные угодья богобоязненного человеколюбца Кванта.
На что только не бросалось это прожорливое чудовище! Кто-то всю жизнь продремал на лежанке, ан, глядь, его пожаловали орденом; другой унаследовал десять тысяч талеров, хотя и без того два раза в неделю ел паштеты и запивал их мозельским; третьего превозносили в газетах, а по праву ли ему выпала такая честь – поди разберись; какой-то доселе никому не известный малый сделал открытие, а оно лежало на поверхности, и если бы вовремя обратить внимание… «Почему он, а не я? Почему…» – бормотал про себя тайный бунтовщик Квант, истомленный вечным и незримым единоборством с судьбою под лозунгом «Почему другой, почему не я?»
Может быть, нашего доблестного Кванта огорчало его происхождение: отец – пастор, мать – из крестьянской семьи? В нем самом много чего засело от крестьянина, но много и от пастора. Земные его устремления были насквозь пропитаны богословием, и все же крестьянин вечно путался в ногах у богослова. Ибо где же видано, чтобы человек, настроенный на миролюбивый и религиозный лад, был недоброжелателен, честолюбив и мстителен? Превыше всего Квант ставил правду, он всем это заявлял, в этом клялся, да так оно, собственно, и было. Все-то казалось ему недостаточно правдивым и ясным; счет никогда не сходился. Люди, куда ни глянь, либо неверно считали, либо путали падежные окончания. Он всем заявлял и клялся, что ни разу в жизни не солгал. Редкий случай, но не подлежащий сомнению, тем паче что стало известно о его разрыве с единственным другом, кандидатом на учительскую должность, которого он однажды уличил во лжи.
Как же беспомощен был Каспар перед лицом такой бдительности, такого соединения редких и примерных качеств, отличавших учителя, вернее, лучшую часть его учительской души! Нам с читателем, конечно, легко, нас-то не проведешь, нам видна каждая складочка в одежде учителя Кванта, и даже его сердце для нас бьется под прозрачной кожей. Наш пост – на высокой башне, мы наблюдатели, одаренные юмором; мы сопровождаем господина Кванта в мелочную лавку, где он учтиво просит отвесить ему полфунта сыра и при этом его беспокойно жадный взгляд регистрирует покупки других, все равно – кухарок или генералов; мы слышим его беседу с обер-инспектором Какельбергом, когда он с болью душевной сетует на испорченность юношества; мы видим, как каждое воскресенье, начищенный и наглаженный, он спешит в церковь и смиренно раскрывает свой молитвенник; мы знаем, что он почтителен с вышестоящими и не ведает снисхождения к подчиненным, что никто не вправе усомниться в его безупречном чувстве долга. Но мы также знаем, что каждый вечер, перед сном, он долго сидит в ночной рубашке на краешке кровати и, насупившись, вспоминает, что сегодня советник Герман с ним поздоровался довольно небрежно; до нас дошли прискорбные слухи, что Квант чувствительно вразумляет своих учеников, конечно же, только ленивых и строптивцев, заботливо высушенной испанской камышовой лозой, что он не всегда обращается со своей добродушной женой так нежно и внимательно, как при посторонних, почему те и твердят в один голос, что этот брак может служить блистательным примером взаимопонимания между супругами.
Для Каспара, не пользовавшегося, разумеется, нашим преимуществом – знать все и поспевать всюду, господин Квант был хоть и таинственно безрадостной, но, безусловно, весьма импозантной фигурой. У бедного юноши всякий раз перехватывало дыханье, когда господин Квант говорил с ним настойчиво докторальным тоном и притом в упор смотрел на него. Поначалу Каспар был удручен теснотой этого домашнего круга, где иной раз нельзя было остаться наедине даже со своими мыслями. Утешало его только то, что лорд, намеревавшийся уехать еще в декабре, до сих flop жил в Ансбахе. Стэнхоп хоть и утверждал, что сюда должны прийти какие-то важные для него письма, на самом деле дожидался возвращения президента Фейербаха. Его тревожило затянувшееся отсутствие этого человека – так путника тревожит надвигающаяся гроза.
Да и Каспара, по причинам совсем особого рода, ему оставлять не хотелось. Каждый день они гуляли вдвоем час или полтора, обычно поднимались на Дворцовую гору, а потом шли Бернадотовой долиной, что в прекрасном своем уединении как бы служила притвором сумрачных, уходящих вдаль лесов. На Каспара благотворно влияли эти прогулки по холодному, а часто и морозному воздуху.
Беседы их, вращавшиеся вокруг личного и близлежащего, переходили к общему, и тогда любое оброненное слово становилось интересным, оставаясь вполне безопасным, ипоучительное не утрачивало очарования доверительности. Словно между ними существовал сговор, был заключен мир в самый канун смутно чаемой катастрофы, которая вконец разрушила былую красоту их отношений. Так они шли, с виду друзья, и в сфере, чуждой их житейским обстоятельствам, были искренне преданы друг другу; разница в летах и в опыте сглаживалась тем, что один охотно дарил слова, другой же с не меньшей охотой их принимал.
Лорда не только привлекала такая форма общения, он был положительно захвачен ею. Наконец-то он опять чувствовал себя непринужденно, никто не впрягал его в ярмо, не гнал кнутом к намеченной цели. Погруженный в себя и задумчивый, он печально размышлял о жизни, некогда кипевшей в его груди, и о том, что она оставила на долю бесцельной игре ума – той стихии, в которой человек познает человека. Над глубинами своего существования он проходил, как по хлипкому мостику, который рухнет в пропасть от первого же порыва ветра.
Говорить он больше всего любил о судьбе человека и ее превратностях, рассказывал, как начал тот и чем кончил этот, что ввергло в беду одного и что вознесло другого на вершину успеха, как один его знакомый, что ни день, роскошествовал за королевским столом, а через два года умер нищим в убогой мансарде. Многоразличны людские жребии; на высотах, куда так трудно взбираться, цветут цветы; но все здесь шатко, непостоянно, ни на кого, ни на что нельзя положиться. Не следует пренебрегать правилами, коими непременно должна руководствоваться деятельность отдельного человека. Стэнхоп заговорил о книге лорда Честерфилда, своего родича и отдаленного предка, в чьих прославленных письмах к сыну имеются превосходнейшие максимы. Потомок наизусть цитировал целые страницы оттуда. Этот же Честерфилд, в насмешку над родовой гордостью английских аристократов, повесил в своем замке две картины: на одной был изображен нагой мужчина, на другой – нагая женщина, а под ними надпись: Адам Стэнхоп, Ева Стэнхоп.