Касьян остудный
Шрифт:
— Мы по-другому не научены, Марея: хоть смерть стой за плечами, а дело не кинешь. Приедет сюда Егор или не приедет — это на воде вилами писано, а сено должно быть при месте. То и есть, умирать собирайся, а рожь сей. Не мне, так кому другому сгодится. А Егор, он небось до обеда брюхо свое не расшевелит. Господи помилуй, Егором испужала.
Харитон ободрил сам себя своей шуткой и, забрав с телеги деревянные тройчатые вилы, грабли, уздечки и топор, сказал жене:
— Косить и впрямь боле не к чему… — и не досказал каких-то слов, пошел по мягкой отаве, сразу забрызгал сапоги до самых верхов. Собака Пугай сунулась было за ним, да не захотела мокнуть, вернулась и легла под телегу.
Чем дальше уходил Харитон от становья, тем собраннее делалось у него на душе, потому что снятые и чисто прибранные луговины, с давних пор нарезанные Кадушкиным, все равно не отпадут от Харитонова сердца. Он еще помашет косой по этим мочежинам и кочкам, которые помогал отцу обихаживать с малых и незрелых сил, Он огляделся вокруг и даже постоял немного, когда увидел за черемуховыми кустами дымок костра и вершину высокой березы, и с горькой улыбкой вспомнил, что ведь на этой березе его выкачала мать в свою слезную страдную пору. Постояв и переложив вилы и грабли с плеча на плечо, совсем ходко пошел в дальний угол надела, где были сметаны копны и лежало готовое гребево. В кустах и перелесках слепли тени ушедшей ночи, а верхи большого леса были ясно освещены красноватым лучом восходящего солнца. Свет его по лаковой листве и розовеющим стволам берез лился сверху вниз, слабея, темнея и потухая в густой зелени подлеска. На прокосах, что у самой опушки, стояла белая роздымь тумана, и в ней не сразу разглядишь отдыхающих коней и ряды копен. Зато круговины больших еланей уже хорошо обдуты, сметанное на них сено источает сухое медовое тепло. Стога Харитон по-отцовски поставил на ветру, вывершил остро, как редьку, причесал, а понизу подбил опорами, будто не до снега, а годы и годы стоять им. Проходя мимо стогов, приметил, что сено поверху еще не пригорело на солнце и потому отдает новиной. Ненасытно и всей грудью вдыхал Харитон луговую свежесть, а перед тем как взяться за работу, обошел несгребенные валки, копны и понял, что до обеда ему не управиться. «Да уж как выйдет», — спокойно рассудил он и больше ни о чем постороннем, не относящемся к делу, не думал. Рубил осинки и вязал волокуши, а потом обротал буланого мерина и стал возить на нем копны к новому остожью, — грести после сильной росы пока еще было рано. Не свез и половины, когда приехала Машка верхом на своей плохо отдохнувшей кобыле, которая сразу потянулась к сену.
— Загонишь кобылу-то, — ворчливо встретил Харитон Машку. — Ведь сорок верст без малого туда да обратно — шутка тебе.
— Остановись, заведенный. С вами кто хошь ошалеет. Вышибло совсем из памяти, увезла бы обратно, да какая-то холера в сапог попала — разулась, и нате вам, — Машка, избочившись, достала из-за голенища трубочкой свернутую и помятую бумажку, подала Харитону с выговором: — Сам ни сколя не петришь, так Любаву послушай. Она у вас одна из всех…
Харитон воткнул вилы в копну, чтобы помочь мерину легче взять ее с места и не развалить, да пришлось отложить работу.
— Сейчас не знаешь, кого и слушать. Верней всего своим умом.
— Да коли бог-то обошел им?
— Займи у своей кобылы.
Харитон стал читать бумажку, держа ее одной рукой близко возле глаз, а другой все выше и выше взбивая козырек своего картуза. Лицо у него быстро бледнело и сделалось длинным. Затем он вдруг уронил руки, медленно сжал, скомкал бумажку в кулаке, но тут же расправил и, показывая ее Машке, упало спросил:
— Сразу-то что ж не сказала? Во как!
— Сказала, сказала, да только до тебя не сразу доходит. Отцовские жернова в голове-то у тебя — скоро не повернутся.
— Так вот все и описали?
— Сколя говорить-то! Сказано, подчистую.
— Кто я, выходит? — Харитон жалким взглядом оглядел себя от сапог до обношенных рукавов пиджака, и по-детски сжатые губы его дрогнули. Машка отвернулась, чтобы не видеть его, и зло отдернула кобылу от сена.
— Что уж ты, — сказала, глядя в сторону. — Уж совсем-то голый: две лошади при тебе, корова, телеги, а там как бог даст… Скажи спасибо — на воле.
— Спасибо, Мареюшка. Ой, спасибо. И Егору тоже. Обрели. До посинения ощипали.
— Ну, мне пора теперь. А как вам, решай тут, — Машка опять отдернула кобылу от сена и стала понукать ее, повертывать. — Не поминай лихом. Все было.
— А она-то как?
— Любава? Она, как и мое же дело, сперва на отца батрачила, потом у тебя… Пока в мастерской. А дом сельсовету.
— Все шло к этому, — вроде трезвея, сказал Харитон и, вынув вилы из копны, воткнул их черенищем в землю и этим для себя как бы поставил точку за прожитым. — Винить некого. Да и кого винить. Ты вот, Марея, — он догнал ее, еще не направившуюся на ходкий шаг, пошел рядом, — ты тоже, Марея, того-этого, как жили столь лет, конечно, все было. Ты нас тоже не хули.
— Да ну вас совсем, — Машка взмахнула концом повода и, чтобы не расплакаться, стала хлестать кобылу, и та взяла махом по мягкому лугу.
— Не гони шибко-то, — зачем-то крикнул Харитон, а в голове его повторялись и повторялись Машкины слова: «Все было, все было, все было».
III
Он отвез зачаленную копну к остожью, поправил на ней верхушку на случай дождя и пошел ловить другую лошадь. Она позванивала где-то у ручья, видимо, спустилась к водопою.
Когда он с лошадьми вернулся к становью, то увидел, что Дуняша успела уложить в телегу все вещи, кроме зыбки, которая по-прежнему висела на суку березы и была закрыта пологом. Даже корова паслась поблизости. Вход в балаган был раскрыт, и внутри виднелось примятое слежавшееся сено, в изголовьях его было больше, а в ногах кое-как прикрыта земля. На свободной телеге сидела Катя и ела кусок хлеба, намазанный сметаной. Руки и щеки у ней были в сметане, а она смеялась и кричала, увидев отца:
— Катя ехаля.
Дуняша мешала в ведре над огнем полевую кашу, видимо хорошо упревшую, потому что с дымом все становье обносило вкусным готовым варевом, заправленным вяленой свининой.
— Кинул я все к черту, — волнуясь, сказал Харитон, привязывая коней к телеге и бросая им по охапке сена. Катю посадил на тот воз, где были увязаны вещи. — Что будет, Дуня, то и будь, а домой, видать, нельзя. Мы теперь как зайцы: где лег, там и дом.
— Да уж какой теперь дом, — отозвалась Дуняша и, когда Харитон подошел к костру, прижалась к его плечу, заглядывая в его глаза своими утомленными, но ясными глазами. — Ты не расстраивайся, Тоша. Что ж теперь, взяли и взяли. Дал бы бог здоровья, а остальное обладится. Вот запряжем и уедем в Ирбит. А я, Тоша, одну телегу под сено считаю. Пятерка нам не лишняя, хоть как. — Дуняша туго и до самых бровей повязалась белым в горошек платком и выглядит много старше своих лет, а губы у ней алые и крепкие. В ее красивом и правдивом лице было так много преданности, согласия и силы жизни, что Харитон опять успокоился. Он не приласкал жену, остался задумчиво-сдержанным, но по тому, как он, взяв полотенце и мыло, пошел к ручью, Дуняша поняла, что думают они с мужем одинаково. А ей хотелось сейчас этого больше всего на свете. Оба они не знают, что ждет их впереди, но горькое отрешение от прошлого произошло. Она стала собирать на ряднинной скатерти обед и торопилась успеть отобедать, пока спит Федотка.
Когда солнце пошло за полдень, они тронулись в путь. Харитон был в унынии и даже не оглянулся на свои покосы, будто рассердился на них, будто они были в чем-то виноваты. А он спрашивал себя, все еще недоумевая перед свершившимся: «Как же теперь я без земли-то? Неуж это больше не побывать здесь? И береза вот… А корня моего нету. Нигде. Как это нету? Да, нету».
Потом он стал вспоминать, как убегал из Устойного первый раз. И подумал о том, что ему тогда было легко, потому что был уверен, что все равно вернется домой, где оставалась Дуняша, маленькая дочь, сестра, тень отца и его живое дело. Теперь не к чему возвращаться — все вырвано с корнем. «Все это жестоко, несправедливо, — думал Харитон. — Жестоко. Но разве нельзя по-иному? Разве мы плохо и мало работали на своей пашне, чтобы взять и отнять ее? Ведь это же нелепость, чтобы мною и Дуней распоряжался Егор Бедулев? Не то и все не то!»
Ехали лесными зимними Дорогами, минуя дом лесника Мокеича, прямо к переправе через Ницу под Дымными Трубами. Лето было не смочное, и до речного понизовья проехали исправно. А на двух-трех верстах перед рекой убили все силы: лошади брали возы только с хлыстика, корова ложилась при всякой малой остановке. Сено, которое взяли с собой, почти все пришлось свалить в топях под колеса. Харитон топора из рук не выпускал — то и дело рубил кустарник и замащивал им вымоины. Два раза Дуня вместе с ребятишками и поклажей вываливалась в болотную грязь; и сами, и вещи, и скотина, и телеги — все было заляпано стоялой жижей. Харитон больше всего боялся завалить коней, поэтому протаптывал каждый вершок дороги и только потом выводил возы.