Касьян остудный
Шрифт:
Последние стихи Кадыр уж не пел и не читал даже, а цедил сквозь зубы, и на большом оскаленном лице его темно блестели разгоряченные глаза. Дымная, душная изба, густо набитая людьми, молчала. Аркадий поглядел на разношерстный сход гостей, виноватых, бессловесных и потерянных перед песней, которую они поняли и не поняли, и сказал громко, чтоб слышали все:
— Как бы я мог подумать, Кадыр, что ты вот молодой, красивый, а на самом деле такой мудрый сказитель. Ей-богу вот. Я, Кадыр, в жизни такого не слыхивал.
— Ладно, ладно, Оглобелька. Я ведь нарочно для тебя тянул по-русски. Им спою потом, отдельно. — Кадыр подкладкой пиджака вытер вспотевший лоб и заулыбался, весь праздничный, блестя золотыми клыками. Татары тоже стали улыбаться, но никто из них не разговаривал, боясь сказать не то слово или опередить более достойного. Худобородый дед, захватив глаза рукою, раскачивался взад и вперед, будто молился. Молодой татарин, с заячьей губой и в шубе шерстью навыворот, остолбенело и бессмысленно глядел на Камилку, которая стояла у печки и плакала. Ласковое лицо ее, измазанное сажей, казалось совсем детским и смирным от слез. Осман, держа руки под мышками, изрядно осоловевший от бузы, все еще что-то уяснял, потом закипел с пьяной слюной на губах:
— Водка — шайтан, собака. Подушька кырпчом, кушак лыком переменил. Ых, пара бир. Высокам ниска делал. Кунчал башка.
Осман стал наливать в кружки бузу, и люди, глядя на его руки, стали переговариваться, вздыхать и чесаться. Ребятишки на нарах повеселели, взялись петь, подражая голосу Кадыра.
— Друк Оглобелка, кажи высем, — обратился к Аркадию Осман — глаза у него растаяли в слезе, — кажи, кидай, татырва, проклят водка, то выся пропади, пара бир. Ирбит, Перма, Москва — умнай свет куругом. Помогай надо татарам. Земля многа, неба многа, татара слепой, знай своя буза.
Осман закрыл глаза, горестно покрутил головой, и выпил бузу. Кадыр пить отказался, вздохнул:
— Белый свет велик, да мы-то дураками родились. Якуты, Осман, так говорят: ежели сапоги жмут, что пользы в поднебесном просторе.
На эти слова Осман ответил Кадыру что-то по-татарски, и они заговорили на родном языке. К столу потянулись гости и стали опрокидывать кружки.
Аркадий в сутолоке незаметно вышел на улицу. У него закружилась голова от чистого, свежего воздуха, полного пригретым снегом и острым весенним предчувствием.
Сильное и греющее солнце стояло высоко. Небо было подернуто тонкой, редеющей кисеей, а над лесами, по ту сторону Туры, вскипали первые, нынче совсем еще рыхлые и на вид подмокшие, кучевые облака. Основание у них было мутно и размыто, зато барашковые вершины, пронизанные светом и глубокими тенями, со стороны солнца торжественно белели, как далекие заснеженные горы. В истоптанном и унавоженном загоне на припеке грелись мохнатые кони. А тот жеребенок, что принюхивался к Аркадиевым лошадям, только что вывалялся в чистом снегу у сарая, и от его мокрых боков поднимался теплый пар. В старой березе за сараем притаились снегири, кратко пересвистываясь и поскрипывая, — в холодных просквоженных ветвях на фоне светлого неба были ясно видны их красные переднички и черные шалки. Вокруг початого стожка, на рассыпанном сене, суетились доверчивые чечетки, похожие на полевых воробьев, разве что повертлявей да поубористей в оперении.
После тесной, нагретой и душной избы светлый, солнечный мир показался Аркадию воистину великим и живительным. Возбужденный дыханием чистого весеннего дня и легким хмелем, Аркадий чувствовал себя сильным, молодым, умным, удачливым и, сознавая, что он сам, своими силами, выбился из нищеты, теперь считал себя вправе сказать другу Осману, чтобы татары не пили вина. «Ну, что в нем хорошего? Пьянеть надо от работы, от умных задач для души: осилил одно, берись за другое. Так вот и скажу, что жить надо трезво, обдуманно, иначе к чему этот теплый и пахнущий талым снегом воздух, к чему небесный простор да и само солнце. И на самом деле, зачем высокое небо, если жмут сапоги? Татары поймут мои слова, они падки на доброе. Вот за каких-то три-четыре года срубили себе избы, а ведь жили поголовно в землянках: придешь, бывало, ни чашки, ни стола. На всю семью один казан. Ложишься спать на солому рядом с бараном, а утром встал — барана нет, уже кипит в казане. Погоди, Осман, пришла к тебе русская изба, придут и новые песни. «Помогать надо татарам. Власть народная теперь — поможет, да только сам, Осман, не сиди сложа руки, не пей бузу. А то, гляжу, избе твоей три года, а наличников так и нету. Почему не сделал?»
Аркадий напоил коней, с удовольствием слушая, как они звенели свободными удилами о край ведра, как громко глотали холодную густо-синюю воду, потом из этого же ведра напился сам и, прижавшись спиной к согретой стене амбарушки, попытался глядеть на солнце, но сразу ослеп и засмеялся сам над собою.
Ты, моряк, красивый сам собою. Тебе от роду двадцать лет, —запел он знакомую песню и начал щелкать пальцами, да так громко, что жеребчик настороженно поставил уши.
Вернувшись в избу, Аркадий больше не сел к столу, а залез к ребятне на нары, положив в изголовье полушубок, в мех которого набралось холодного и по-весеннему ядреного воздуха. От засаленной одежды, кучей сваленной к стене, отдавало сухой пылью, луком и теплым уютом. После холодной бессонной ночи Аркадию показалось, что здесь, на нарах, все дышит блаженным сном, и едва успел он коснуться щекой полушубка, как сразу же уронил из рта сонный поводок слюны.
А изба шумела. Подгулявшие мужики бились об заклад, то и дело выходили на улицу и, оголившись, схватывались бороться. Потом целовались и опять спорили. А татарин в мохнатой шубе, заслонив пальцем рваную губу, без устали играл на дудке — курае.
На другой день Аркадий продал татарам хлеб и, упрятав под сено мешок со шкурками, выехал в обратную дорогу.
Собаки злобным лаем провожали его до самого леса, но от саней держались подальше.
V
Туру Аркадий переехал значительно выше Устойного и в роспадях, заросших прогонистым сосняком, в своей делянке наклал в сани дрова. До зимника по высокому берегу — версты с две — дорогу отаптывал сам, а уж потом выводил коней. Ехал не понужая, чтобы попасть домой в глухую пору. Затем рассчитывал подкормить Буланка и до свету махнуть в Ирбит, где не ушла еще ярмарочная пора и можно было легкой рукой пристроить пушнину.
Было за полночь, и даже спали собаки, когда въехал в пустынную улицу села. Возы в тишине скрипели предательски громко, а может, это только казалось Аркадию. Свои сани с дровами завел к себе на двор. Мать Катерина выскочила из избы, забегала возле лошадей. Принялась за упряжь и едва разогнула мерзлые гужи.
Большой дом Кадушкиных был темен. Только в наледь верхнего, первого от угла, окошка встыло красноватое пятнышко — в горнице у Федота Федотыча горела неугасимая лампадка. На подъехавшие сани во дворе остервенились собаки, стали с разбегу бросаться на ворота всеми четырьмя лапами.
— Никак ты, Арканя? — спросил Харитон, отодвигая кованую щеколду. — С возвращением. Все ладно ли? — И открыл широкую створку. Кони без понукания зашли во двор и по-особому домовито зафыркали, облегченно вздохнули; собаки, узнав своих коней, успокоились.
— Да ты и дров прихватил. Тоже бы надо ехать за дровами-то, пока не рухнули дороги, да не до того теперь.
— А что тут?
— Ума, Арканя, не приложим, — сматывая сыромятные вожжи, вздыхал Харитон. — До темноты вот стояли у ворот — отпирай, да и только: хлеб-де мерить будем. Завтра опять сулились. Заплот, дескать, вывалим. А заплот, Арканя, вывалят, я по первому шаркну медвежатником. Так и вмажу из обоих стволов.