Колодец одиночества
Шрифт:
Тем временем Стивен, наслаждаясь удобной каретой, отдавалась калейдоскопу размышлений, тех, что принадлежат окончанию дня и иногда посещают детей. Склоненная спина миссис Томпсон была похожа на дугу — но не как у радуги, а скорее как у лука; если бы натянуть тетиву от ее ног к голове, можно было бы выстрелить из миссис Томпсон? Фарфоровые собаки… у Лэнгли были красивые фарфоровые собаки, они кого-то тебе напомнили; да, конечно, Коллинс — Коллинс и коттедж с рыжими фарфоровыми собаками. Но ты же пыталась не думать о Коллинс! Какой необычайный свет склоняется над холмами, что-то вроде золотой дымки, и от него тебе стало грустно… почему золотая дымка — это грустно, когда она освещает путь к холмам? Рисовый пудинг ничем не лучше тапиоки, хотя и не хуже, потому что он не такой липкий, а тапиоку никак не прожуешь, мерзость такая, все равно что сидеть и давиться собственной слюной. Тропинки пахнут сыростью — чудесный запах! А вот когда няня что-то стирает, эти вещи пахнут только мылом — но, конечно, Бог моет мир без мыла: ведь он же Бог, ему, наверное, никакого мыла не надо, а тебе надо много, особенно для рук — неужели Бог моет руки без мыла? Мама говорит о телятах и младенцах, и она похожа на Деву Марию в церкви, ту, что в витражном окне рядом с Иисусом, а тут вспоминается и Церковная улица, неплохое, в общем-то, место; Церковная улица — она ведь даже очень интересная; как весело, наверное, мужчинам, потому что у них есть шляпы и они могут их снимать, вместо того, чтобы просто улыбнуться… котелок, наверное, интереснее, чем шляпка из итальянской соломки — ее-то не снимешь перед мамой…
Карета гладко катилась по белой дороге, между крепких изгородей, что были все в листьях, усыпанные шиповником; громко пели дрозды, так громко, что Стивен слышала их голоса за быстрым стуком копыт и приглушенным шорохом колес. Потом исподлобья она вскидывала взгляд на Анну, ведь та, как она знала, любила песни дроздов; но лицо Анны было скрыто в тени, а ее руки спокойно сложены.
И вот лошади, приближаясь к конюшне, удваивали усилия, когда врывались через ворота, высокие железные ворота мортонского парка, преданные ворота, которые всегда оповещали о доме. Пролетали мимо старые деревья, потом загоны со скотом, где были вустерские быки со зловещими белыми мордами; потом два тихих озера, где лебеди выращивали своих лебедят; потом лужайки, и наконец — широкий поворот рядом с домом, который вел к массивным входным дверям.
Ребенок был еще слишком юн, чтобы понимать, почему у него занимается дух от красоты Мортона, от этой золотистой дымки на склоне дня, предвещающей вечер. Она хотела закричать, чуть ли не в слезах: «Прекратите, хватит, мне больно!» Но вместо этого она зажмуривалась и сжимала губы, несчастная, но счастливая. Это было странное чувство; оно было слишком большим для Стивен, ведь она была еще довольно мала, когда дело доходило до духовной сферы. Ибо дух Мортона был ее частью и всегда оставался где-то глубоко внутри нее, обособленный и нетронутый, во все последующие годы, перед лицом всех тягот и всего безобразия жизни. Годы спустя некоторые запахи пробуждали его — запах сырого камыша, растущего у воды; добрый, слегка молочный запах телят; запах сушеных розовых лепестков, ириса и фиалок, со слабой ноткой пчелиного воска, который всегда витал в комнатах Анны. И часть Стивен, которую она все еще делила с Мортоном, знала, что такое ужасное одиночество, как знает об этом душа, когда пробуждается и видит, что она блуждает незваной меж небесных сфер.
Анна и Стивен снимали пальто и шли в кабинет на поиски сэра Филипа, который обычно ждал их там.
— Привет, Стивен! — говорил он своим приятным низким голосом, но его взгляд был прикован к Анне.
Глаза Стивен неизменно следовали за глазами отца, так что она тоже стояла, глядя на Анну, и иногда у нее захватывало дух от удивления перед полнотой этой спокойной красоты. Она никак не могла привыкнуть к красоте своей матери, всегда удивляясь ей, каждый раз, когда она ее видела; это было одно из тех странных, нестерпимых ощущений, как от запаха таволги у изгородей.
Анна, бывало, говорила: «В чем дело, Стивен? Бога ради, милая, не смотри на меня так!» И Стивен бросало в жар от стыда и смущения, потому что Анна поймала ее взгляд. Сэр Филип обычно приходил ей на помощь: «Стивен, посмотри, вот новая книжка с картинками про охоту», или: «Я знаю хорошую гравюру с молодым Нельсоном; если будешь вести себя хорошо, завтра я закажу ее для тебя».
Но через некоторое время они с Анной начинали беседу, веселясь и не обращая внимания на Стивен, изобретая нелепые маленькие игры, как двое детей, которые не всегда принимали в свои игры настоящего ребенка. Стивен тогда сидела, молчаливо наблюдая за ними, но ее сердцем овладевали странные чувства, с которыми семилетний ребенок не мог справиться и для которых не мог найти подходящего названия. Все, что она могла понять — что когда она видела своих родителей в таком настроении, ее охватывало желание, которое она сама не могла определить — желание чего-то такого, что сделает ее такой же счастливой, как они. И иногда это смешивалось с Мортоном, с торжественными, величавыми комнатами, такими, как кабинет отца, с широкими видами из окон, впускавших много солнечного света, и с запахами просторного сада. Ее ум доискивался до причины и не находил причины — разве что это была Коллинс, но ведь Коллинс не присутствовала в этих картинах; даже ее любовь должна была признать, что она принадлежит им не в большей степени, чем щетки, ведра и тряпки для пыли принадлежали этому достойному кабинету.
Наступало время, когда Стивен должна была идти пить чай, оставляя двух выросших детей вместе; тайно угадывая, что ни один из них не будет скучать без нее — даже отец.
Придя в детскую, она, бывало, сердилась, потому что в ее сердце была пустота, и ей хотелось плакать; или потому, что, поглядев на себя в зеркало, она решала, что ненавидит свои пышные длинные волосы. Хватая толстый кусок хлеба с маслом, она, бывало, опрокидывала молочник, или разбивала новую чайную чашку, или пачкала платье пальцами, вызывая гнев миссис Бингем. Если в такие минуты она заговаривала, обычно это были угрозы: «Я отрежу эти волосы, вот увидишь!» или: «Ненавижу это белое платье, хочу его порвать — я в нем совсем как дурочка!» Раз уж она бралась за дело, то начинала ворошить беды многомесячной давности, возвращаясь к тем временам, когда она играла в молодого Нельсона, и громко жаловалась, что быть девочкой — это все портит, даже Нельсона. Остаток вечера проходил в ворчании, ведь тот, кто чувствует себя несчастным, ворчит, по крайней мере, в семь лет — потом это кажется довольно бесполезным.
Наконец подходило время для ванны, и, все еще с ворчанием, Стивен должна была подчиняться миссис Бингем, вертясь в грубых руках няньки, как собака, когда ее стригут. Так она стояла, притворяясь, что дрожит, маленькая сильная фигурка с узкими бедрами и широкими плечами, с жилистыми поджарыми боками, как у борзой, и еще большей непоседливостью.
— А Бог не пользуется мылом! — вдруг могла заметить она.
На что миссис Бингем улыбалась, но без особой доброты:
— Может быть, и так, мисс Стивен — Ему-то не приходится мыть вас; если бы пришлось, много бы мыла понадобилось, ей-же-ей!
Ванна заканчивалась, и Стивен одевалась в ночную рубашку, потом следовала долгая пауза, называемая «ждать маму», и если мама по какой-нибудь причине все же не приходила, эта пауза тянулась минут двадцать, или даже полчаса, если удача была на стороне Стивен, а часы в спальне были не слишком чопорными и точными.
— Ну, теперь помолитесь, — распоряжалась миссис Бингем, — и неплохо бы вам попросить доброго Господа, чтобы Он вас простил — по мне, так все это нечестиво, а вы же юная леди! Жалеть, что вы не можете быть мальчиком!
Стивен вставала на колени рядом с кроватью, но в таком настроении и молитвы у нее звучали сердито. Нянька упрекала ее:
— Тише, мисс Стивен! Молитесь помедленнее, и не кричите на Господа, Он этого не любит!
Но Стивен продолжала кричать на Господа в каком-то бессильном упрямстве.
Глава четвертая
Детские горести проходят легче, ведь только в зрелости, когда почва для горестей взрыхлена как следует, они могут крепко укорениться. Тоска Стивен по Коллинс, несмотря на свое неистовство, а может быть, именно благодаря ему, померкла, как прошедшая гроза, и к осени была почти растрачена. К Рождеству приступы этой тоски, когда они приходили, были довольно мягкими и не вызывали ничего сильнее, чем легкая грусть — к Рождеству ей уже требовалось некоторое усилие, чтобы восстановить в памяти очарование Коллинс.
Стивен была озадачена, и ей было довольно неловко: любить так сильно, а теперь забыть! Она казалась себе ребячливой и ужасно глупой, будто разревелась из-за того, что порезала палец. Как во всех серьезных случаях, она обращалась к Господу, помня Его любовь к несчастным грешникам:
«Научи меня любить Коллинс, как любил Ты, — молилась Стивен, изо всех сил пытаясь выжать из себя слезу, — научи меня любить ее, потому что она низкая и недобрая, и она не будет хорошей грешницей, такой, которые раскаиваются». Но слезы не приходили, и молитва была совсем не такой, чего-то ей недоставало — ее больше не бросало в пот во время молитвы.
А потом случилось ужасное — образ служанки стал меркнуть, и, как ни старалась Стивен, она не могла вспомнить те мимолетные выражения ее лица, которые раньше соблазняли ее. Теперь она никак не могла видеть лицо Коллинс привлекательным, хотя очень старалась. Лежа в темноте, недовольная собой, она выдумывала ее — из книг, из сказок, которые доселе не пользовались ее милостью, особенно из тех, что рассказывали о колдовстве, заклинаниях и других незаконных деяниях. Она даже попросила удивленную миссис Бингем почитать из Библии: