Колымский эндшпиль
Шрифт:
Тогда Антон сказал:
– Приезжай в Ленинград хоть на недельку. Устроим тебя в общежитии.
Когда Наташа ушла, он проговорил:
– По-моему, последний вечер с друзьями, которые уезжают, проводят по-другому. Не этого ей надо было. Она хотела о Викторе поговорить.
Сейчас же я припомнил её вопросы, вроде таких: «На чьей машине вы едете в Красноярск?», – «Что ты, Сева, видел на Сухом Пите интересного?», – «Антон, а ты сразу после армии тоже куда-нибудь в экспедицию поехал?», – и понял, что, точно, любой из них мог навести разговор на упоминание о Вите.
Я спросил:
– Неужели это ей ещё надо?
– Хм, ты что думаешь – у них всё закончилось? Я не удивлюсь, если они нас провожать вдвоём придут.
Вдвоём они не пришли – хотя Виктор к утру уже успел вернуться из Красноярска, – но я понимал, что это не меняет дела, что Антон умеет разгадать запрятанный чужой мотив и потому и мне за моими тайнами не мешало бы приглядеть.
Следующим утром мы с Никицким явились с вещами к камералке и, сидя на лавке в её дворе, ожидали машины, которая должна была отвезти нас в аэропорт. Ветер ослаб, в облаках образовались проёмы, сквозь которые просвечивала синева и иногда – солнце. Антон был молчалив и вял, темней обычного казались мне мешки под его глазами.
Я спросил:
– Ты плохо спал?
– Да так… Ты возьми это себе.
Я развернул сложенный листок, который он мне вручил, и внутри увидел написанный Светланой номер телефона.
– Я просто перепишу.
– Нет, возьми, мне не надо. Встретишь так вот чёрт-те где чёрт-те кого и сам не свой потом, никак не отойдёшь…
Подъехала машина, мы забрались в кузов – и покатилось от нас в прошлое село Вершино-Рыбное.
Прощай, Наташа! На огорчения всегда есть чем ответить одесситке, быть может, так: «Чтоб не съесть мне больше беляша на Дерибасовской, если я за ним заплачу!»?
Прощайте, Андрей Петрович! «Счастливо!» – едва отвлечёт он на нас внимание и продолжит чёрным взором прозирать земные слои.
Прощайте соэршенно, Георгий Павлович, и благодарствуйте! Кто ещё мог бы так коротко познакомить нас с армянским радио?
Прощайте, Найцев! Немало перепели Вы для нас неизвестных нам лихих песен, но старая «Бригантина» получалась у Вас душевнее всего!
Прощай, Леонид! Многие люди ещё будут осенены твоим седым отеческим спокойствием – счастливцы!
Прощай, Виктор! Кабы смог ты отдать мне от себя немного твоего хладнокровия и твоей свободы, для обоих, глядишь, это было бы к счастью, – но увы!
До встреч на Колыме, Светлана! Всего четыре дня мы с тобой видались, а нам известно теперь, почему черёмуха.
Будь здорова, тётя Маруся, нам понравились твои заботы, твои задания и твои кофты.
Прощай, Валера! Не тревожься, никогда не забыть мне дороги на Сухой Пит.
Сквозь иллюминаторы катящего по взлётной полосе самолёта мы с Никицким наблюдали, как уходит под крылья Красноярский край и с ним – полевая система, которая нас всё лето объединяла и подчиняла. Спустя полдня Ленинградской области предстояло хлынуть под эти крылья, и за посадочной полосой аэродрома в Пулково ждала нас система городская, в которой вольничают каждый сам по себе.
Как-то будет – размышлял я – складываться дальше наше дружество? Во всяком случае, после совместного полевого сезона мы уже не должны были проскакивать взглядами мимо друг друга, – и уже это представлялось мне неплохим его итогом.
Во время полёта я сказал:
– Я понял, чем я в Викторе любовался. Тем, что он ничего не боится и никого не любит. Хотя второе – частный случай первого: ведь любить – значит бояться потерять? Тебе не кажется, что в такой безучастности обычный человек должен чувствовать что-то божественное?
– Нет, – промолвил Антон. – Я, во всяком случае, ему ничего не должен.
Спустя некоторое время по возвращении в Ленинград у меня состоялся разговор со знакомым геофизиком, который когда-то работал вместе с Красиловым. Узнав, где я проходил практику, этот человек полюбопытствовал о моих впечатлениях от Андрея Петровича.
Я жался, и тогда он вымолвил:
– Фанатик?
В тот же миг мне стало ясно, что это – не вопрос и даже не ответ – но заключение всему, что с Никицким и мною в поле происходило. Это было то слово, до которого мы сами не догадались. И всё же значение его всегда присутствовало в наших понятиях о главном геологе: как бы ни был несдержан Андрей Петрович, каким бы глухим к людям нам ни казался, мы сознавая, что это – последствия его одержимости геологией, не чувствовали за собой права его судить.
Лет двадцать спустя – к этому времени Красилов мне уже не вспоминался даже во время промежуточной посадки в Красноярске самолёта, которым я летел из Магадана в Москву или наоборот – тот же геофизик рассказал мне о том, что побывал у Красилова дома и увидел, чем тот занимается выйдя на пенсию. В одной из комнат были разложены на полу выцветшие, прорванные на складках большие геологические карты мира и материков. На них сидел одетый в тренировочные штаны поседевший и ссутулившийся Андрей Петрович. Посматривая в одну из книг, лежащих раскрытыми вокруг него, он чертил циркулем на какой-нибудь карте дугу или окружность, потом задумывался и ластиком делал в них подтирки. Иногда он менял циркуль на карандаш и пририсовывал к своим кривым значки различных полезных ископаемых. Чтобы достать ещё книгу или журнал со стеллажа, занимавшего одну из стен и плотно заполненного геологической литературой, Андрей Петрович вставал используя инвалидную трость. Он писал и слал в редакции специальных журналов статьи, где излагал итоги своих планетарных изысканий – всё отклонялось. «Горько, – говорил мой собеседник, – видеть незаурядного человека, который раньше бил в яблочко, а теперь палит в белый свет. Дались ему материки!». «Нет – думал я, – себя я ни в какие годы до такого не допущу!» – и понимал, что и Красилов, может быть, обещал когда-то себе следить за тем, чтобы не предаться однажды стариковскому суемудрию, но не уследил.
Часть вторая
Хасын
От нашего с Никицким общения, почти круглосуточного в Красноярском крае, в ленинградской жизни остались рожки да ножки. Я снимал комнату, изредка их меняя – Антон жил в общежитии. Иногда мы разговаривали между парами, иногда вместе спускались по широкой лестнице от дорических колонн портала Горного института к набережной Невы и по двадцать первой линии доходили до Большого проспекта – этим и исчерпывалось время, которое мы отводили друг на друга. Однако в эти минуты Антон успевал отвести для меня столько весёлой приязни, что мне казалось, будто он делает сознательные усилия, для того чтобы мы оставались по-вершино-рыбнински накоротке. Я знал уже, что так между полевиками бывает нечасто. Не много попадалось мне таких, которые в городе не захватывались бы почти целиком своими делами и не утрачивали бы мало-помалу охоты живо поддерживать палаточное братство. Как бы прекрасно ни было, оно, с своей вечной походной темой, являлось прошлым и не очень надобилось – если ещё не мешало – для успешного похода в будущее, которое только всех и занимало.
Я предполагал, что благодаря случайному появлению в нашей судьбе Вершино-Рыбного Никицкий увидел во мне того, кто провидением предназначался ему как настоящий друг. Я понимал, что нужен ему для полноты счастья, основу которого составляла девушка. Её звали Нина Скорова. Она училась, как и мы с Антоном, на четвёртом курсе, только не на нашем, а на гидрогеологическом факультете. Я с нею не мог не встречаться много раз в коридорах института и до того, как Антон нас познакомил, но припомнить её при знакомстве не смог. Возможно, скромность её поведения послужила причиной того, что она была незаметна для меня и привлекла Антона.
Нина была невысокого роста, худенькая, с круглыми глазками и маленьким подбородком. Свои русые волосы она обычно заплетала в короткую, едва доходящую до лопаток косу, но иногда оставляла их распущенными, и тогда они густо ложились на её плечи, через которые передавалась им образующаяся в её теле при ходьбе волна. Все почти студенты были друг с другом приветливы, но Нина Скорова, казалась мне радушнее остальных. Я подозревал, что Никицкий наговорил ей обо мне лестного, но когда она, улыбаясь, глядела мне в глаза и о чём-нибудь со вниманием расспрашивала, я не мог сомневаться в том, что он не имеет отношения к её участию во мне. Вместе с тем, если случалось мне увидеть её со стороны где-нибудь в коридоре – стоящей перед стенгазетой или просматривающей конспект, – то её плотно сомкнутые тонкие губы и окаменелый подбородок давали мне ощущение того, что любезность в этом человеке совмещена ещё с чем-то, что не столь безоговорочно приятно: вроде сильной воли.