Крымская повесть
Шрифт:
— Соскучился и приехал. Нет, нет, лежите, не поднимайтесь. Бледен и синева под глазами. Фруктов надо побольше, мяса. Желательно, телятины. Наши далекие предки уже знали, что для выздоравливающего телятина и фрукты — первейшее дело. Сообщаю последние новости о севастопольских знакомых. Меня посетил ротмистр Васильев… Помните человека, который встретил нас неподалеку от музея? Тогда переоделся под рабочего. Так вот, этот ротмистр посетил меня, долго расспрашивал об исчезнувшем садовнике Малинюке, который и проработал у меня по найму чуть больше недели. Ротмистра интересовало, ничего ли Малинюк не украл? Знаю ли я, куда садовник направил стопы свои? И на тот, и на другой вопрос я ответил отрицательно. А через два дня после беседы с ротмистром обнаружил, что исчезли из моей коллекции скифские золотые украшения.
Но вся штука в том, что украшения хранились у меня не взаправдашние, а поддельные. Золоченая бронза. Изготовили по рисункам одесские ювелиры. Вот какая история: и сам садовник оказался фальшивым, и украл он поддельные драгоценности. Куда он сбежал? В Африку? В заволжские степи? Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Ну, рассказывайте, как вы тут живете?
Когда же Шуликову показали картину, над которой Владимир работал ночами в ущерб заказу Зауэра, фабрикант устриц долго всматривался в полотно, молчал, жестом попросил зажечь еще одну лампу. Затем сказал:
— Да, это было именно так. Мне кажется, я так и слышу крик: «Братцы!» Отчего это?
— Это картина-очевидец, картина-документ, — сказал Александр. — Потому и особенно ценна.
— Да, конечно, — пробормотал Шуликов, думая, видимо, о чем-то своем. — Все это так. Мне неясно другое: вы с Владимиром настолько разные люди… Вы — логик. Ваша мысль отточена, как стальной клинок. Вы не говорите, а фехтуете. Владимир представляется более мягким. Его характер, так сказать, не столь графичен. Странно, что в конечном итоге вы оказались единомышленниками.
— Не вижу ничего странного, — согласился Александр. — Владимир шел к тому же, к чему шел я, своим путем, во многом через ощущения, эмоции.
— Помилуйте, но вашему делу нужны борцы, солдаты.
— А кто сказал, что художник не может быть солдатом, а солдат — художником?
— И вправду! Странное дело, я не могу толком объяснить многие собственные поступки последних дней. Вряд ли можно найти человека более далекого от политики, чем я. Но и вы оба мне по-человечески чем-то очень близки. И мне хотелось бы сделать для вас не только что-либо приятное, а, прежде всего, нужное. Сейчас я приехал повидать вас и побеседовать часок-другой. Да, кстати, не хотели бы вы продать мне картину?
— «Очакова»? Нет, у меня относительно нее другие планы, — ответил Владимир. — Назревает беда с другой картиной. Я ее делал по заказу.
Узнав об истории с Зауэром, Венедикт Шуликов засмеялся, надел цилиндр и перчатки, перебросил через правую руку свою трость с набалдашником из слоновой кости, вырезанной в виде львиной головы, и направился в «Оссиану». Вручив Зауэру свою визитку, Шуликов в изысканных выражениях извинился за вторжение, но объяснил его своей любовью к живописи. Не мог бы Зауэр показать ему картину, написанную недавно молодым ялтинским художником, фамилию которого он, Шуликов, уже успел позабыть. Зауэр обрадовался визитеру. Стал ругать всех ялтинцев, а упомянутого молодого художника — особо рьяно. Но картину показал. И тут ему пришлось пережить потрясение. Тонкий знаток искусства Венедикт Шуликов заявил, что картина выполнена превосходно и сделает честь любому собранию. Он битый час вздыхал, отходил назад и присматривался к картине, толковал о темпераменте художника, сумевшего передать «нерв» моря. Очень просил Зауэра продать полотно. Но Зауэр сказал: «Уф! Как жаль! Я сам ее начинаю любить!»
— В общем, теперь он ни за что не подаст на вас в суд, — уверил Шуликов Владимира поздним вечером, когда они пили чай в одном из лучших номеров гостиницы «Санкт-Петербург», где с постояльцев брали до пятнадцати рублей в сутки. — Душа Зауэра смущена и трепещет. Кроме того, я развивал перед ним мысли о том, что две стихии не терпят власти над собой: сама природа и ее дитя — человек, который, по сути, так же внутренне безбрежен, как сама природа. И этим окончательно сбил Зауэра с толку. Сама же по себе мысль о том, что ни человек, ни природа не терпят над собой насилия, случайно пришла мне в голову. Но уверен, кто-нибудь из поэтов когда-нибудь в будущем отольет эту мысль в звонкие строки… Все же странные мысли мне иной раз взбредают на ум. Какие-то абстрактные и праздные. Но бог с ними! Вернемся к делам бренным. Какие планы у Александра? Я мог бы предложить ему отдохнуть на моей вилле, но сами знаете, что сейчас делается в Севастополе.
— Нет, пока Александр здесь в безопасности.
— Нужны ли деньги?
— Теперь, когда Зауэр выплатит деньги за картину, мы богачи.
Наутро, когда Шуликов был уже на полпути к Севастополю, Владимиру принесли от Зауэра пакет. Сопроводительная записка гласила:
Милостивый государь, полагаю имевшее быть между нами недоразумение, которое есть не более как шутка, не будет поводом для нашего разругательства. Хотя мне было необходимо другое море, я не есть в обиде, не намерен вызывать на дуэль или в суд. Напротив, использую картину не для окон, а для украшения зала. Сегодня же намерен дать заказ на раму. При сем приложение: 700 рублей гонорара за большой объем работы.
Бой у магазина
Ни дать ни взять — три ипостаси в одном лице.
Генерал был крайне уверенным в себе человеком, а вернее, — самоуверенным. Иначе он не произнес бы совершенно удивительной фразы, которую передавали в Ялте из уст в уста.
— Что вы все жалуетесь: умер Чехов — да умер Чехов? Этот умер, другой отыщется! Не на Чеховых, а на полицмейстерах держится природа.
Правда, Думбадзе не пояснил, что он подразумевает под словом «природа». Существующий в Ялте порядок вещей? Страну в целом? Или же планету, с ее пятью населенными континентами и одним, покрытым вечными льдами?
А вот сегодня градоначальник на минуту даже потерял себя. Рука его, державшая очередное донесение о положении дел в Ялте, дрожала. «Нынешний день, — сообщали генералу, — начался в городе с маловажного события, которое в результате оказалось первым камешком, с которого начинается обвал в горах».
— Какой обвал? В каких горах? — пробормотал Думбадзе. — Зачем обвал?
И, шевеля губами и дергая бровью, продолжил чтение: «Ранним утром в витрине писчебумажного магазина господина Симонова возник предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался картиной неизвестного происхождения, на коей был изображен горящий крейсер. Огонь отражался в воде и осветил тучи, нависшие над морем. Надписи не было, но публика, собравшаяся у магазина, поняла, что на картине изображен „Очаков“. Среди разговоров были такие: „Отлично сделано!.. Кто художник?.. „Очаков“ похож на живое гибнущее существо… Тот, кто открыл по нему огонь, — преступник… Мне за огнем и клубами дыма видится лицо Шмидта… Думается, он решил пожертвовать собой, чтобы пробудить армию и флот…“ Были высказывания и более опасного характера. Один, судя по облику, рабочий призывал всех к действиям против властей, подобным тем, которые были совершены в Севастополе. На мои вопросы, где владелец магазина господин Симонов и кто нарисовал картину, ответа я не получил. Приказчик утверждал, что господин Симонов, которого он именовал „Черномором“, в магазин еще не приходил, что же касается картины, то она будто бы возникла в витрине сама собой. Такое объяснение я не счел достаточным, но изъять картину самочинно не представлялось возможным ввиду возбуждения толпы и возможности возникновения нежелательных последствий с применением физической силы. Потому мною вызваны были из околотка два полицейских, с которыми по истечении получаса я вновь приблизился к магазину. С тех пор толпа там выросла, достигнув семидесяти — восьмидесяти голов. Некоторые занимались распеванием песни, известной под названием „Красное знамя“, другие загораживали от нас витрину магазина и чинили всяческие помехи, которые выражались в том, что перед нами не расступались и норовили высказать в наш адрес неуважение способом смеяния нам в лицо. На окрик „расступись!“ все же расступились. Но тут в нас ударил фейерверк, что привело к естественному испугу и временному отступлению от витрины. Причина фейерверка заключалась в том, что на трубе, окружающей витрину, были укреплены шутихи, соединенные между собой бикфордовым шнуром. Можно сделать умозаключение, что шутихи и шнур установил неизвестный мальчишка лет одиннадцати-двенадцати, который бегал у витрины с коробком спичек в руке. Тем временем, картина бесследно исчезла, что окончательно выяснилось, когда рассеялся дым и суета, поскольку оставшаяся публика с пением вышеупомянутой песни направилась по Пушкинскому бульвару в направлении бульвара Ломоносовского…»
Генерал положил мелко написанные листики на стол и прихлопнул их пухлой волосатой рукой. Затем поднял тяжелый взгляд на бледного человечка, стоявшего в пяти шагах от генеральского стола и робко переминающегося с ноги на ногу, не смея ступить на ковер.
— Сколько времени ты это писал?
— От силы час, ваше превосходительство.
— Куда тем временем ушли демонстранты?
— Виноват, ваше превосходительство, не доглянул.
— А картина, значит, исчезла. Дым рассеялся — картины как не бывало.