Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сон продолжается. После катания на лыжах мы поехали на другой конец страны, в какой-то маленький город, здесь я впервые увидел бильярдный стол, а потом мы отправились на лошадях к другой засыпанной снегом горе. Мы переночевали в одиноко стоявшем доме, где люди ночью лежали на кошме, расстеленной на полу, свернувшись калачиком вокруг большого открытого очага, а я спал на единственной кровати, под грубым суконным одеялом, под которым едва мог дышать. Потом мы продолжили путь до такого же одинокого дома, до точно такого же очага и такой же кошмы, без кроватей. Вокруг очага сидели мальчики моего возраста, курили и разговаривали, как взрослые люди. Один из них свернул сигарету и меня угостил. Я прикурил от уголька из очага и сделал свою первую затяжку. У меня закружилась голова, но я не подал вида, пыхтел сигаретой, задыхаясь в дыму очага, над которым висели цепи с котелком, полным мамалыги. Мамалыга булькала, как раскаленная лава. Мне положили полную жестяную тарелку, я съел все, облизал ложку и растянулся на расстеленной кошме. Ночью я вышел из дома пописать, морозное небо было усыпано близкими хрустальными звездами.

* * *

Едем куда-то из города, на нашем первом и единственном автомобиле, брюзжащей русской машине, на которой можно и в Сибирь. «Вот, сотня», — говорит кто-то из попутчиков, и я наклоняюсь через плечо водителя. На приборной доске стрелка пересекает сотое деление. Мелькает дорога. Мосты, поля, леса. Останавливаемся у большой реки, я не знаю, где это, спускаемся к берегу, я рассматриваю рыбок на мелководье, бросаю в воду камешки, стараясь, чтобы получились «блинчики», и тут они мне говорят, что больше не будут жить вместе. Накануне ночью меня вырвала из сна их ссора: «Спи, — говорили они громко, — спи». Поворачиваюсь на другой бок, лицом к стене, и сплю дальше.

* * *

Я пошел в школу, меня отдали в шесть лет, врали, что потерялась метрика, что пропала в землетрясении, сгорела, что ее никак не могут найти, но обязательно принесут, как только получат дубликат. И, правда, дубликат, наконец, пришел, но в конце учебного года. Помню, фамилия учительницы была Никчевич, она была молодая, строгая и полненькая, раздавала оплеухи, лупила розгой по ладоням, таскала за уши и за волосы, больше всего за волосы, прямо за ушами, здесь больнее всего. Ругала меня за то, что я не мою руки, каждый день она осматривала наши руки. «Ты не мыл руки», — шлёп. «Ты опять не мыл руки», — шлёп, шлёп по ладоням тонкой гибкой розгой. «А где же это ты научился так читать?» — спросила она меня через несколько дней после начала занятий, мы еще только выводили первые косые тонкие и прямые жирные в наших тетрадках, с загнутыми углами листов и пятнами на них. «Не знаю», — сказал я, читая вслух заданный текст из книги для чтения для старших классов, пока большинство детей складывало первые буквы: «Миша машет Маше, Маша машет Мише, пиши, Миша». Я не помню, кто, когда и как научил меня читать, мне кажется, что я это умел всегда, что это умение старше меня, как и отчаяние, которое я ношу в себе, сколько себя помню, старше меня, намного старше. «Иди за розгой», — сказала она мне на каком-то уроке, злая на весь свет; свою трепетную молодость она потратила на болванов, обучая их кириллической азбуке и латинскому алфавиту, таблице умножения и тому, как называется страна, в которой они живут (крепкое знание, но ненадолго), якобы рассердившись на меня, потому что я скучал, пока она писала буквы на доске, прописные и строчные. Ослепнув от страха, я бродил по школьному двору в поисках какого-нибудь куста или дерева, с которого я отломлю прут. Не нашел — и ушел за несколько домов дальше, уже совсем на окраину, и там с живой изгороди отломил жидкий побег и принес ей. «Ты что, думаешь, что это прут?» — она облила меня презрением, — я еще не знал слова, обозначающего этот вид надменного превосходства, но очень четко его ощущал, — сломала его и выбросила в окно. «Иди на место, — приказала она, — и делай то, что тебе говорят, ты должен быть как все». «Если ты не такой, то я тебя научу порядку». Тридцать пять лет спустя слушаю издерганную учительницу моего младшего сына, как она произносит ту же фразу. Все повторяется, и ничто не одинаково.

* * *

«Будь внимательным, когда переходишь улицу, сначала посмотри налево, направо, а потом переходи». А если едет какая-нибудь машина, подожди, пока не проедет. Тащу свой ранец, дохожу до перекрестка, через дорогу школа. Смотрю налево, потом направо. Откуда-то, там, из-за поворота, скорее слышен, чем виден, грузовик, ему нужно не меньше двух минут, чтобы проехать мимо того места, где я стою. Но я его терпеливо дожидаюсь. И только после того, как он прогремит, оставляя за собой вонючее облако выхлопных газов, перебегаю улицу.

* * *

Учительница Никчевич ушла в декрет, нас передали учителю Дж. Драшковичу, мягкому, рано облысевшему человеку. Он ездил на велосипеде, закрепив брюки бельевыми прищепками, чтобы они не попадали в спицы колес. «Тебе, малыш, можно сразу в третий класс, хотя ты и для первого еще мал», — говорил он перед всем классом и давал мне книги из застекленного шкафа, серия «Ласточка», те, на которые я с таким вожделением глядел все первое полугодие, а учительница Никчевич мне их давать не хотела. «Ты еще не дорос, — не поймешь, порвешь, потеряешь, и что потом? Мне своих забот хватает». И тут она умолкала, как будто укоряя себя за то, что слишком разболталась перед кем-то, кто все равно ничего понять не может. В какой-то другой раз тетка Анна, тяжело вздохнув, а голова ее из-за частых головных болей была укутана клетчатым шарфом, и, закуривая «Ибар» без фильтра (я у нее воровал сигареты и относил в туалет или за домом курил с другими ребятами), с трудом произнесла: «Своя рубашка ближе к телу».

В физкультурном зале, где мы, одетые в белое, в какой-то праздник осыпали цветами стариков, нам показывали и кинохронику, и настоящие фильмы, и каждый раз надо было принести динар. Тетя через несколько недель сказала: «Больше этого не будет, раз в неделю по динару, хватит уже, передай им, я сказала, что нас эти фильмы не интересуют и динар больше не дадим». «Моя тетя Анна сказала, что нас эти фильмы не интересуют, и динар мы больше не дадим». «Ладно, — сердито ответила учительница Никчевич, — скажи тете, чтобы завтра пришла в школу, а ты пойдешь со всеми другими детьми смотреть фильм, я дам динар». Тетка Анна назавтра пошла в школу и вернулась с поднятым подбородком. «Не будут они мне…», — процедила она злобно, и это было все, что я смог от нее услышать. Что было дальше, не знаю.

* * *

Скитаясь по окрестным улицам, что мне казалось завоеванием мира, перед входом в какое-то здание я нашел крупную купюру. Она как будто меня дожидалась, похожее чувство у меня бывает сейчас, когда я ловлю рыбу; никто и никогда не сможет объяснить магию встречи руки солдата и моей головы, или моей удочки и моей рыбы, да это и ни к чему, это случайность или, может быть, неизбежность высшего порядка, как знать. Мгновение, когда меня увидит то, что я ищу. Я не представлял себе, что делать с такими деньгами, до этого я имел дело только с белыми и желтыми мелкими монетами; совсем маленьким я говорил: «Дай мне желтые, белые не хочу», — и не более того. А потом сообразил, я собирал картинки от шоколадок Царство зверей. Зайдя в бакалею рядом с Домом культуры, где была моя начальная школа, пока не построили первое настоящее школьное здание, я попросил шоколадки с картинками животных на все. (Эти картинки были приклеены каким-то крепким клеем, и требовалась сноровка, чтобы детская рука, не повредив, сняла их с обертки, чтобы наклеить в альбом на определенное место. За заполненный альбом давали приз — пакет сластей). Продавец ничего не сказал, просто насыпал мне в бумажный пакет бог знает сколько маленьких плиток в голубой обертке с желтыми буквами. Я ел их в комнате, пока меня не затошнило, что было ерундой по сравнению с другой неприятностью. На всех шоколадках я обнаруживал один и тот же рисунок — кенгуру. И как мне после этого любить кенгуру?

* * *

Радио слушали целыми днями. Музыка, новости, спортивные трансляции, веселый вечер. «Убили Кеннеди», — скажут однажды. «Кто это — Кеннеди?» — спрашиваю. Никто не отвечает. На следующий день на первой полосе «Политики» читаю о покушении на американского президента. «Читай вслух», — говорит мне тетя Анна, ей мелко, у них с дядей одни очки на двоих, дядя их вечно где-то теряет. Он читает Андрича, из собрания сочинений, которое теперь у меня. «Мне больше нравится “Травницкая хроника”», — говорит он. «Что это — Травник?» «Город». «А хроника?» «Это вы будете проходить в школе». «Что такое хроника?» — спрашиваю как-то учительницу. «С чего это ты?» — отвечает она вопросом на вопрос, избегая ответа.

Радио не перестает работать, у него необычная антенна, из проволоки, свернутой спиралью, которая перемещается по дому, чтобы легче ловить станцию. Лучше всего — когда эта смешная спираль, как будто снятая с головы какого-нибудь марсианина (так я представлял себе инопланетян, с антенной), стоит на перевернутой металлической кастрюле у окна. Сюда ее ставят после завтрака, обеда и ужина. Мы ждем нашу любимую песню, не знаю ее названия, но помню весь текст и сегодня: «Маленький салун на той дороге, / ведущей куда-то в Теннесси, / там всегда полно виски / и всем известных ковбоев. / Там сидят Боб и Джон, / Гарри, Джеки и Джимми Стоун, / всем известные персоны со старого Дикого Запада». Как-то так. Поет Диего Варагич. Мы узнаем песню с первых тактов, тетя делает громче, и мы с ней насвистываем. «У тебя есть слух, — говорит она мне, — странно, в вашей семье ни у кого нет слуха». Мексиканские песни поют С. Перович и Н. Карович, это мы слушаем, но не свистим, скримминг и «ай-яй-яй», это не высвистывается. Песня, которую пел Диего Варагич, моя первая встреча, до проигрывателя, кино и телевидения, с тем музыкальным жанром, который потом я буду любить больше других.

* * *

Учитель пения собирал хор. Он вошел в наш класс, неся какой-то неизвестный мне музыкальный инструмент с клавиатурой, и спросил нашу учительницу, кто умеет петь. Она показала пальцем на нескольких мальчиков и девочек, с ней мы на уроках музыки пели: «От дома до школы, / от школы до дома, / всегда понемногу что-то перешептывается. / Перешептываются письма (если я правильно понял, глупость несусветная, не понимаю, как письма могут перешептываться, но, ладно, хорошо, не буду цепляться, итак), шепчутся письма / и нашептывают тайны, / шепчутся клятвы / великие и блестящие, / тихо тише, тихо тише, тихо… тише / — как шелест дождя». Учитель пения давал тон и просил этих отобранных учеников повторить, одного за другим. Все прошли, кроме меня. «Нет слуха», — шепнул он нашей учительнице, которая удивленно замотала головой. «Как — нет слуха?» Это был шепот, который я отлично слышал, и мне стало так обидно, не потому что у меня не было слуха, но от того, что от волнения я не мог раскрыть рта, а когда мне кое-как удалось, я издал какой-то горловой звук, ни к селу, ни к городу. Весь класс смеялся, как и тогда, когда я, читая, ошибся в ударении в одном слове. Детские жестокости и подлости могут быть очень брутальными, теперь я знаю, что это просто тренировка взросления. Несколько лет спустя учительница сербского языка, тоже по фамилии Никчевич, заставила меня из моих скудных карманных денег заплатить за книги для домашнего чтения, два других ученика не внесли плату; и сама меня назначила собирать эти деньги. И когда я, наконец, собрал требуемую сумму, деньги исчезли из кармана брюк, которые я снял перед уроком физкультуры. Украл тот-то, шепнул мне один одноклассник, и после школы я незаметно пошел за вором до его дома. Подождал несколько минут, пешком поднялся на шестой этаж, хотя и лифт работал, и позвонил в дверь. Он открыл. Я смотрел ему в глаза: «Ты украл мои деньги на домашнее чтение», — сказал я ему, на что он смутился, не знал, что сказать, а потом отвернулся и крикнул в глубину квартиры: «Мама, дай мне динар, — а потом тихо, умоляюще добавил, — не выдавай меня, я верну, у меня сейчас нет». Сделал ли он это, не знаю, выветрилось из памяти. В другой раз какая-то разгневанная женщина прямо с улицы влетела в наш класс и начала орать на меня, якобы, я из окна выкрикивал ей вслед непристойности. Я молчал, без вины виноватый, и не мог произнести ни слова.

Долго ли, коротко, но однажды утром в школьном дворе появились металлические конструкции для баскетбола, без корзин. Важное событие. Корзины приделали позже, что нам совершенно не мешало целыми днями лупить по щитам, воображая, как мы издалека попадаем в корзины.

* * *

В футбол мы играли посреди улицы, здесь, в отличие от газона с кочками, было ровно, а кромки дороги нам служили вместо линии поля. Когда вдали слышался шум грузовика или же, совсем редко, сигналил автомобиль, мы убирали свои ранцы, служившие стойками ворот, ждали, пока машина, сигналя, проедет мимо, и играли до темноты, пока не валились с ног. (Уроки мы делали сразу после школы, иногда и на последнем уроке, чтобы на игру оставалось как можно больше времени, на «дуракаваляние», как говорила моя тетя.) Я очень страдал от того, что не умел так ударить по мячу, чтобы он летел высоко, я передавал пассы низом. В сторонке стояли девочки и наблюдали за нами в перерывах между своими играми — в классики и с обручем, бывшие тогда для них главным развлечением и времяпрепровождением. Одна из них, постарше, которой совершенно очевидно по какой-то причине я нравился, проявляла свою симпатию, награждая меня при малейшей возможности звонкими оплеухами. Я переносил это с каким-то детским стоическим спокойствием. Любовь и боль, так или иначе, всегда приходят вместе, «бьет значит любит», так говорили тогда, так говорят и сейчас.

Поделиться с друзьями: