Кудеяр
Шрифт:
Давно уже злился царь Иван на своего родственника, князя Владимира Андреевича, давно подозревал в нем желание взойти на престол… Злоба царя к Владимиру Андреевичу не находила себе явного оправдания; теперь мятеж Кудеяра, поставившего своим знаменем князя Владимира, давал Ивану предлог выдумать такое оправдание. В голове его утвердилась уверенность, что Кудеяр действовал не без желания и не без ведома самого князя Владимира. Участь последнего была решена.
В то время как Кудеяр собирал разбойников и приводил их на службу Владимира Андреевича, сам князь Владимир Андреевич, ничего о том не ведая, готовил войско в Нижнем с целью оберегать юго-восточные пределы от турок и татар, ополчавшихся на Астрахань. Услыхавши от Жихаря, что в пользу князя Владимира Кудеяр готовит заговор, царь Иван не смел тотчас же тронуть этого князя, он даже боялся его, хотя князь Владимир по своему уму и нравственным качествам столько же мало был способен спасать отечество от царя-мучителя, сколько и защищать от внешних врагов. Когда замысел Кудеяра не удался, разбойники были перехвачены и казнены, царь Иван Васильевич не стал уже церемониться с двоюродным братом: он ласково зазвал его к себе и умертвил разом с женою, затем приказал утопить живших в монастыре на Шексне мать Владимира{39} и еще, неизвестно по какому поводу, невестку свою, вдову брата своего Юрия{40}. Но избиение родных не удовольствовало злобы царя. Ему казалось, что заговор с целью возвести на престол Владимира, прорвавшийся наружу в замысле Кудеяра, глубоко и широко пустил свои корни. Ему хотелось выкоренить измену так, чтоб она на будущее время не пускала ростков.
Предприятие Кудеяра, набравшего себе ватагу из людей незнатных, простых, обратило злобу царя на простой народ. В конце 1569 года Иван свирепствовал над народом в Клину; в Торжке его опричники били всякого чину людей ни за что ни про что; но подозрение Ивана пало более всего на древние народоправные земли — на Новгород и Псков: они были виноваты перед самодержавием московским уже тем, что на их почве некогда процветала народная вольность. Новгород ненавистен был для Ивана еще и потому, что напоминал ему Сильвестра, который из Новгорода пришел в Москву, чтобы овладеть волею царя на несколько лет сряду. Царь в начале 1570 года приехал в Новгород, и тут-то совершились варварства изумительные… "Была у мучителя некая хитрость огненная", — говорили современники; царь называл ее "поджар"; это было изобретение Бомелия: избитым палками новгородцам натирали спину этим составом; он причинял невыразимое мучение, а их привязывали к саням и везли с Городища топить в Новгород; к саням привязаны были истерзанные женщины; руки у них привязывались сзади к ногам, а к узлу, соединявшему руки и ноги, прицепляли младенцев их; Иван ехал с этим поездом и тешился воплем страдальцев. Волхов был запружен телами человеческими и с тех пор, как гласит предание, перестал замерзать в самые трескучие морозы, чтобы люди, глядя на него, не забывали, как некогда грозный царь велел прорубить на нем лед и наполнил его волны новгородскими трупами. Оставшимся в живых было хуже, чем утопленным. Христолюбивый и благочестивый царь приказал истребить все запасы хлеба, хранившиеся в Новгороде, а между тем уже в предшествовавший год был худой урожай, в следующем году тоже, и вдобавок повторилось бедствие, уже постигавшее Русь: полчища мышей снова истребляли хлеб и по полям, и по гумнам, и по амбарам, — все вместе было поводом того, что в 1570 году цены на хлеб возросли до невероятных размеров. Бедные люди мерли с голоду, а царь не переставал искать вокруг себя измены.
Вдруг приходит царю весть от Афанасия Нагого, из Крыма, что Кудеяр находится в Крыму при дворе хана Девлет-Гирея, пользуется его милостью и возбуждает его против Москвы.
Иван Васильевич невзвидел света от ярости, когда к нему пришла такая весть. Ему так хотелось замучить этого врага, что он готов был помиловать многих, которых он осудил на смерть, если бы только Кудеяр прежде попался в его руки: много казней совершено было им тогда с досады, что нельзя было казнить Кудеяра. Что же? При всем самодержавии Ивана, при всем могуществе его — Кудеяр ему не давался, два раза, как змея, выскользнул из его когтей и теперь прохлаждается на воле и смеется над бессилием московского самодержца. В досаде Иван Васильевич приказал призвать к себе Басманова с сыном: это было первый раз после того, как государь собственноручно отколотил его за недоставку Кудеяра.
— Алешка, — сказал ему царь, постукивая своим остроконечным посохом, — сколько ты рублев взял с Кудеяра, чтобы его выпустить?
— Царь-государь! — вопил Басманов, валяясь у ног царя. — Бог сердцеведец видит невинность души моей!
— Лжешь, пес! — кричал царь. — Лжешь! Ты вместе с другими такими же псами мирволил и добра хотел брату Владимиру; ты хотел нас с престола сместить, а его посадить; ты, хамское отродье, выпустил Кудеяра, боячись, что он, если ты приведешь его, под пыткою, не стерпя мук, все про вас откроет. Я послал тебя привести ко мне Кудеяра, а ты привел шайку воров, которые ничего не знали и годны были только на то, чтоб ими собак кормить. Мог же ты привести с собою сотни три такой сволочи, а одного не мог. Отчего? Оттого, что те три сотни ничего про вас сказать не знали, а тот один сказал бы про вас всю правду! Не все ли вы присягали, как поступали в опричнину: присягали отца родного не жалеть за нашу царскую честь и за наше государское здоровье! Федька! И ты присягал на том! А! Присягал? Ха, ха, ха! Покажи же теперь, что хранишь присягу не устами точию, но и делом. Твой отец — изменник царю, заколи его!
— Бей, Федор, коли царь велит, — не ослушайся государской воли! {41}— сказал Алексей Басманов.
Федор ударил отца ножом в сердце.
IV
Отступных
У хана Девлет-Гирея в Бахчисарае большое празднество. Его спаситель, Кудеяр, которого он отпустил от себя с таким дурным предчувствием, снова с ним в его дворце, сидит за его столом вместе с приближенными вельможами и рассказывает про свои чудные похождения.
Рассказавши все, что с ним было после отъезда из Крыма, и дошедши до рокового события с его разбонничьею шайкою, близ озера, Кудеяр продолжал:
— Переплывши озеро, я очутился в лесу, а там уже была на меня поставлена засада: только бы я побежал, так бы меня и схватили! Я увидел близко берега дуб с дуплом, влез в дупло и сижу: слышу по лесу шум, гам, крик, меня ищут, и много их. Сиди я подальше в лесу, меня бы нашли, а то я сидел у самого берега, и никому в голову не приходило искать меня так близко. Сижу я день, другой, третий, у меня был в кармане кусок хлеба, я съел, а более не было, голод стал меня мучить. Ночью случилась гроза; темь такая, что хоть глаз выколи; вылез я из дупла и пошел по лесу, прошел версты четыре; нет сил, ноги подкосились от голода, я лег под деревом, а тут рассветает; вдруг бежит заяц, я пустил в него стрелу и убил, кремень и огниво со мной были, да я боялся огонь разводить, чтобы не увидали, ободрал зайца да так сырого и поел, подкрепился и далее пошел. Вижу, лес кончается, а вдали виден опять лес; перешел поле и вошел в тот лес, а тот лес большой; я пошел по лесу; день иду, другой, далее иду и слышу топот лошадей, голоса человечьи. Я смекнул, что это меня ищут, да в заросль, а там волчья нора, а из норы выскочила на меня волчица; я схватил ее за горло и задушил, влез в яму и волчат перебил и выкинул. Погоня за мной была; только ехали, куда можно было проехать, а норы не приметили. Просидел я там день, не евши; потом, чаючи, что погоня минула, вылез из норы, шел, шел; дорогой бил дичь да ел, только уж не сырую, а пек. Так прошел я до города Данкова, на Дон-реку, и вошел близко того города в одну деревню, стоит над самым Доном; зашел я во двор, была ночная пора, хозяева спят; я дверь разломал, вошел в избу и говорю: давайте съестного да лошадь, я вас грабить не стану, деньги заплачу, а деньги со мной были в чересле, как я в озеро бросился. Те смекнули в чем дело: дали мне мешок толокна, сыру, солонины да котелок путный для варки и лошадь вывели оседланную. Я им заплатил и говорю: "Коли вы кому явите, что я у вас был, да за мной погоня будет по вашим речам, то и вы пропадете, и ваша деревня сгорит". Сел я на лошадь, переплыл Дон и проехал, пробираючись по лесам и сто-ронячись от поселков. Не встречал никого, только там зверя много и птицы, а ночью, бывало, как станешь на ночлег, то и боишься заснуть, чтоб зверь лошадь не задрал, а то, чего доброго, и тебя лапою не задел. И выбрался я на Муравский шлях. Тут со мной повстречалась станица человек двадцать. Я себе еду, а атаман ко мне: "Что ты за человек?" Я ему говорю: "Я еду за своим делом, а ты ступай за своим". — "Э, нет, постой, — крикнет атаман, — у нас царское повеление ловить воровских людей; видишь, намножилось их много, а наипаче велено ловить разбойника Кудеяра, а приметы его, каков он рожею, к нам присланы; а ты, брат, мне сдается, что-то на него взмахиваешь". — "Ну, — говорю им, — ищите его, а я поеду своей дорогой. Прощайте". Тут на меня как бросятся двое, хватаются за лошадь, а я им, одному, другому, как дал кулаком — и попадали; я от них, а атаман как прикрикнет: "Эй, держите, — это Кудеяр!" Я вижу, они все на меня, коли не подужают схватить, так застрелят. Соскочил с коня, да в лес. Они стали соскакивать с коней, да за мной. Я троих из них повалил и бегу далее. Они по мне стрелять… А тут глубокий овраг, я с прожогу в этот овраг, коли б не придерживался за деревья, так и голову бы сломил, овраг был зело крут. Они не посмели за мной в овраг кинуться, бегают, кричат, ищут схода в овраг, а я тем оврагом бегу, бегу; увидел заворот в другой овраг, туда бросился, а потом вылез оттуда, да пошел лесом, да опять в иной овраг спустился и так все плутался, ожидаючи, что они на меня нападут. Однако на меня уже не напали, видно, потеряли след мой; и шел я дремучим лесом и дошел до реки: рыбы там видимо-невидимо; наловил рыбы, развел огонь, сварил рыбу в своем котелке и поел, а потом переплыл реку во всей одежде, как есть, и пошел далее. Иду сам не знаю куда. Все лес дремучий. И так я шел от реки дня три и набрел на тропу: видно было, что где-то жилье есть. Повстречал я восемь человек верхом, все обвешанные убитою дичью. "Ты беглый, — говорят, — так иди к нам, у нас беглым приют". — "Да, — говорю им, — я беглый". — ’Ты, — говорят, — устал, садись на коня" Один, что был потоньше, посадил меня с собою. "Мы, — говорят, — из нашей засады да лов ездили".
К вечеру мы приехали на реку Оскол; там стоит городок. Беглые люди поселились, обзавелись, обжились, скот расплодили, хлеб сеют, избы себе построили хорошие, живут вольно, тягостей не знают. "Живи с нами, — говорят они мне, — у нас хорошо вельми! Пусть пристают к нам люди, места для всех станет, мы тогда церковь себе построим". А я думаю себе: нет, братцы, не моя доля жить с вами! Я не сказал им, кто я таков, а сказал, что я беглый сын боярский, иду на Дон, хочу к казакам пристать. А они говорят: ’Турские люди пошли войною на Дон". — "Вы, — говорю, — отколь знаете, живучи здесь, про турских людей?" — "Станичники, — говорят, — сказывали". — "А ништо, — спрашиваю, — к вам станичники ездят?" — "Ездят, — говорят, — человека по два торговать с нами, они нам покупного чего привезут, а от нас съестное забирают. А больших людей к себе не пускаем". Я прожил у них с неделю, а потом задумал плыть вниз по Осколу, и стал у них покупать стружок и снасти и всякие запасы на путь. А они говорят: "Зачем нам деньги? — Мы денег не знаем. Нам вот паче денег гвозди нужны, да у тебя нет". И дали они мне стружок и всякие снасти и съестного на путь; я и поплыл вниз по Осколу. Берег крут, всюду лес, нигде нет поселков, а из Оскола поплыл я по Донцу, а там по берегу стали кое-где городки попадаться, и я к ним приставал, и там люди русские, и они меня кормили. А из реки Донца, по речам тамошних людей, что в городках живут, я поплыл по реке Тору вверх, и плыл, пока можно было плыть, а как стало мелко, что плыть нельзя, я покинул стружок и пошел степью. Лесов более там не стало; съестное у меня поистратилось, так я стрелял птицу в степи и тем кормился. И так идучи, набрел я на юрту ногайскую; там людей было мало, все только старые да малые да женки; все молодые да здоровые пошли на войну под Астрахань по твоему ханскому велению. Я им говорю: "Продайте мне коня". — "А куда ты идешь?" — спрашивают они. Я им говорю: "К самому светлейшему хану". А они мне: "Кто тебя знает, кто ты таков: коня мы тебе так дадим, только проводим тебя до перекопского бея". — "Что же, — говорю, — мне то и лучше". Они меня проводили до Перекопа, а перекопского бея дома не было, в походе с тобою ходил. А у него в бейлыке всем рядил мурза Кулдык. Привели меня к этому мурзе, а он, зол человек, стал на меня кричать: "Ты, — говорит, — соглядатай московский, — я велю тебя повесить". А я ему говорю: "Коли ты меня велишь повесить, то светлейший хан велит тебе самому за то голову срубить".
"Да что, — говорит, — твой хан, я его знать не хочу: у меня господин перекопский бей". А я ему: "И ты, и твой бей — холопы светлейшего хана. Как ты смеешь так неповажно говорить о светлейшем хане!" А он как крикнет: "Что! Ты еще меня смеешь учить! Ей, люди, закуйте его! Он смеет нехорошо говорить про нашего бея". А я ему говорю: "Я про твоего бея ничего не говорю нехорошего, мы с ним не раз обедали у светлейшего хана, а тебе я в глаза говорю: ты грубиян, мужик, не смей говорить дурно про твоего и моего государя". Тут люди ко мне приступили, человек десять, сковать меня; я дался им. Они на меня наложили цепи. Тогда я засмеялся и сказал: "Мурза Кулдык! Ты думаешь, твои цепи крепки, смотри: каковы они?" — тряхнул и разорвал цепи. Кулдык глаза выпучил, а я ему говорю: "Не бойся, я не убегу. Я Кудеяр, коли ты слыхал, тот самый, что светлейшему хану живот и царство спас от бездельников мурз. Тебя оставил бей вместо себя; воле твоей я покоряюсь, хочешь — отпусти меня до Бахчисарая, хочешь — здесь вели оставаться, и я останусь, буду ждать твоего бея; а ты мне не говори дурных речей про нашего государя". Тогда мурза сказал: "Коли ты Кудеяр, так нечего с тобою делать. Видишь, я не своею волею то чинил. Бей не велел никого пропускать без ханской или его грамоты, а у тебя никакой нет". — "Ты право говоришь, — сказал я, — держи меня до приезда своего бея". Я и остался. Кулдык-мурза стал со мною обходиться ласково, за стол с собой сажал и в баню меня велел водить. А тут приехал Ора-бей: так тот узнал меня и приказал проводить к тебе, мой светлейший хан!
— О, великий аллах! — сказал хан. — Каким неслыханным бедам ты подвергался, мой Кудеяр. Но теперь все твои беды минули. Ты останешься у нас в чести и славе. Хочешь — пребывай в своей вере: я, как и прежде тебе обещал, дам тебе поместье и церковь позволю построить. А нам бы всем хотелось, чтоб ты был одной веры с нами человек. Тогда бы мы посадили тебя в курилтае и ты был бы знатнейшим человеком в нашем крымском юрте. О, Кудеяр! Ты мудр. Размысли. Ты был в христианской, вере, а что испытал? Одни беды! Правда, христиане не язычники, они веруют в истинного Бога и почитают величайшего посланника Божия Иисуса, сына Марии. Но христиане не познали и не хотят познать премудрости премудростей — нашего Корана. Прими нашу правую веру, и увидишь, как Бог наградит тебя за такое богоугодное дело.
— Светлейший хан! — сказал Кудеяр. — Твои слова правдивы. Теперь я увидел, что ислам святее и праведнее христианства. Крепко я держался христианского закона, думал тем Богу угодить, а Бог мне счастья не послал: все только беды за бедами! Я возненавидел Москву и людей московских, и веру их, отрекаюсь от них и от их веры, принимаю ислам и становлюсь вашим татарином.
Девлет-Гирей соскочил с места и воскликнул:
— О, великий пророк! Великие дела творишь ты! Ты обратил сердце и ум нашего Кудеяра к твоему откровению. В твоей книге сказано: кто оставит для Бога страну свою, тот найдет обильные источники! Мы должны осыпать Кудеяра всеми благами жизни! Ныне день самый счастливый в моей жизни.
Он бросился обнимать и целовать Кудеяра. Мурзы тоже обнимали и изъявляли радость.
Кудеяр принял ислам, и хан произвел его в сан тат-агасы, начальника над крымскими христианами. Так как Кудеяр по-татарски читать и писать не умел, равно как и по-русски, то при нем был татарин-секретарь и все делал за него.
Надобно было Кудеяру расстаться со своим крестом. Но Кудеяр привык к этому таинственному кресту, дару неведомых родителей. Отрекшись от христианства в избытке накопившейся злобы, он сохранил суеверное уважение и страх к заветной золотой вещице. Кудеяр снял свой крест с шеи, но берег в шкатулке, как сокровище. "Бог знает, какая вера лучше, — рассуждал он сам с собою, — кабы я остался христианином, мне бы здесь не было хорошо; все мурзы меня ни во что бы считали. А теперь я у них в совете буду сидеть".