Лена и ее любовь
Шрифт:
— Уже вечер, — говорит священник. — Куда мы сегодня успеем добраться?
В Дальмановом доме она хорошо спала в первую ночь. Из-за жары все окна нараспашку, и квартиры раскрыты до самой глубины, так что и далеко за полночь ей слышались голоса из телевизора, голоса у телефона. Это утешало. То одной, то другой щекой прижималась она к накрахмаленной розовой наволочке. К чужому и жесткому телу, способному защитить. Во всех трех окнах комнаты с эркером виднелась луна на пути между круглой католической и парными протестантскими башнями. Малое окошко и третий этаж, и выглянул кто-то, давным-давно. С этой картинкой она заснула.
К завтраку стол покрывала белая скатерть. Дальман благоухал, и пять крупных красных роз пили воду из серебряного чайника, сообща отцветая. Он выдал ей для салфетки серебряное кольцо с инициалами своей матери и заговорил про оплату комнаты:
— Двести восемьдесят в месяц.
— На месяц я не задержусь.
Она встала. Без нескольких минут девять. В прихожей на батарее отопления висит его спортивная сумка. Под ней золотая подставка для зонтов в форме зонта. Кошмарная вещица. У них дома тоже была такая. Подарок Дальмана на годовщину свадьбы. Каждый год он в белых носках являлся с поздравлениями и опирался о пианино Лены, когда отец заставлял себя ждать, а мать уходила поскорей принарядиться в спальню, неплотно прикрывая дверь. «И что же ты исполняешь?» — любопытствовал он. «Это Барток!» — она продолжала играть. «А инструмент у тебя с молоточками?» — выспрашивал Дальман. На столе появлялись три вазочки для персиков в шампанском и стакан лимонада. Стеклянная посуда нетвердо держалась на самодельных соломенных подставочках, и жуть распространялась в воздухе. Лена поглядывала на Дальмановы белые носки под низким журнальным столиком. Изучала расположение трех пар ног по отношению друг к другу. «Уютно, правда?» — непременно замечал кто-нибудь один, а кто-нибудь другой включал радио. Мелодии из оперетт. Любил я женщин целовать. Мать держала руки на коленях, так что платье из тафты чуть шуршало, и в самом центре зеленого диванчика между двумя мужчинами, своим мужем и своим Дальманом, тихонько подпевала, а в это время персики прыгали в шампанском, и они втроем, того не признавая, просиживали вместе нелепый и ужасный день. Нелепо и ужасно — только два слова этих вместе приходили Лене на ум.
— Куда? — вопрошал теперь Дальман, стоя с ней рядом у подставки для зонтов.
— На месяц я не задержусь, — повторила Лена. Об этой фразе она часто вспоминала позже, в те самые месяцы, которые здесь прожила.
— Куда? — настаивал Дальман.
— Просто пройдусь.
Она направилась к моргу.
На центральной дорожке, где буки высились над темными старыми надгробьями, ей дважды пришлось вытряхивать камешки из туфель, и оба раза она примечала всех птиц в небе и там, далеко, на кладбищенской стене. Дошла до конца усыпанной гравием дорожки, и занавеска в окне конторы шевельнулась. Сторож отворил раньше, чем Лена успела позвонить, провел ее в бокс номер четыре, а в ответ на вопрос, почему, собственно, у них уже закрыто, оставил одну. Гроб был развернут ногами на север.
Любовь ее матери распределялась в такой последовательности: муж, он же отец Лены, цветы, врачи, рукоделие, ток-шоу, бананы в шоколадной глазури, красивые младенцы, их попки, электрогрелка, своя парикмахерша и Лена — но только до той поры, пока та не научилась говорить, и еще когда-то Дальман. Она ненавидела: сюрпризы, угревую сыпь, чужие страны, старение, пятна из-за такового и вообще «как выглядишь», алкоголь, езду на автомобиле, короткие юбки, мух в квартире и ветер в волосах.
На гробе Лена разглядела дверцу на уровне лица умершей. Может, откроется? А носки ей надели? Мертвые должны лежать головой на запад, ногами на восток. Не так ли, мама?
— Мама! — она смахнула с крышки гроба уродливую ветку пальмы.
Поздно ты пришла, Лена.
Мама!
Оставь меня. Или переверни.
В гробу?
Где же еще. Кстати, как я выгляжу?
Не знаю.
Так открой дверцу. У меня вообще-то фен с собой.
Зачем?
Мне еще надо уложить волосы.
Откуда у тебя фен?
Из погребальных даров.
Осторожно, будто там сидел выпавший из гнезда птенчик, Лена тронула дверцу, обвела по краю дрожащим пальцем, оставила. В С. у нее нет больше ни детской, ни матери. Она и знать не знала, что их может не хватать, ведь любого зуба мудрости ей всегда не хватало больше, чем комнаты в С. или матери. Пока та не умерла.
А тот, с длинными нечесаными волосами, тоже умер, — сказала мать.
Который?
Тот, из бит-клуба.
Джими Хендрикс?
Нет, у него немецкое имя. И вообще мне скучно.
Много лет назад вечерами субботними длинноволосые парни рвали струны своих электрогитар, а Лена тем временем сидела в гольфах на зеленом диванчике и поедала пирожные, одно со сливочным кремом, одно ореховое, а еще — половинку голландского, с вишнями и глазурью. Аппетит как будто и вправду приходил во время еды. Чехол диванчика кусал ей ляжки. Надеясь, что одно с другим не связано, съела и вторую половинку голландского. Но что общего между девочкой в гольфах и парнями в телевизоре? В следующую субботу она надела носки, ела мало и сгорала от стыда за свое ничтожество. Перед Джими Хендриксом.
Мне так скучно, — повторила мать.
Придется тебе к этому привыкнуть.
А что, мертвые всегда скучают?
Лена услышала, как шуршит ночная рубашка, надетая на мертвое тело. Явно одно из тех крахмальных одеяний, что без дела висят в глубине шкафа, ожидая особого случая. Процедур, больницы, смерти.
Лена, мертвые ведь не всегда скучают?
Нет.
Слава богу.
Не всегда, мама. Вечно.
Вот что она сказала, прижимаясь к гробу, как к человеку. В соседнем боксе другие люди оплакивали другого покойника. Мертвые всегда становятся маленькими.
Тут кое-чего не хватает, — продолжала мать.
Чего же?
Мне, например, туфель, — был ответ.
Из коридора слышались голоса, протяжный здешний выговор. Плакала женщина. Как будто пищала.
А что Дальман? — спросила мать. — По-прежнему громко говорит?
Последние десять лет жизни мать, как и Дальман, провела в компании с ток-шоу. Участвовала в дискуссиях. Обо всем. Во весь голос. Она и внимания не обращала, что не получает ответа. Беседовала с телевизором один на один и ждала мужа. Жизнь обрела цвет ожидания, цвет любви и страха. Запуганный красный цвет, куда подмешался сначала желтый, потом черный.
Он пьет, — добавила мать.
Кто?
Дальман, — повторила она, — и как ты у него живешь? Это еще выдержать надо.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, Лена подтолкнула дверцу. Голова лежит чуть наискось, подбородок провален и рот открыт. Не широко, но безобразно. Между губами ярко-розового цвета виднеется зигзаг мелких, довольно неровных зубов.
— Ты накрасилась? — произнесла Лена вслух. Склонилась к лицу, дохнула. Ответом был холод, мглистый и равнодушный.
<