Лена и ее любовь
Шрифт:
И блондин пришел. Через пять лет Дальман стал свидетелем на свадьбе. Сам с тех пор навсегда остался один. И каждое второе мая являлся на годовщину.
«Этот Дальман», — называл его муж Марлис.
Шли годы. Второе мая всегда отмечали. Потом вместе с ребенком, который играл на пианино.
— Кто умеет на пианино, тот имеет успех у женщин, — объясняла Марлис.
Ребенок оказался, увы, бесталанным и к тому же девочкой, названной ими Магдалена.
— Что за имя такое, — недоумевал Дальман, глядя как Марлис распаковывает подарок на десятую годовщину.
— Какая ваза! Очень современно, — ответил муж, давно уже не бойскаут.
Девочка Лена спустя несколько лет уехала из города. Марлис заперла пианино и потеряла ключ.
— Чем она занимается? — этот вопрос Дальмана гремел с тех пор над Вокзальной улицей, Храмовой улицей, Кельнской улицей и улицей Мольтке.
— Театральная школа!
— Нет!
— Да.
— А теперь она что делает?
— Бохумский театр.
— А сейчас? — он знал, что его крик с другой стороны улицы Марлис неприятен.
— Базель, играет в Базеле. Очень довольна! — и Марлис важно надула губки.
— Ну как, она все еще довольна? — поинтересовался Дальман в другой раз.
— Да, снимается в кино, во Франции.
— А на Рождество приедет?
— Мне пора идти, — отрезала Марлис.
— Ну, пока! — радостно выкрикнул Дальман.
— Пока, пока.
А потом Лена вернулась. Дальман отдал ей лучшую комнату с эркером, на втором этаже. Почему она пришла к нему? Был же у нее отец, к тому же с большой квартирой.
Дальманова жизнь до самых этих пор была хорошо отлажена. До тех пор, пока не явилась Лена. Его ритуалы! Вечером вернешься, левый ботинок стащишь правой ногой, потом наоборот, но, ради носков, аккуратно. Носки всегда белые, только не на похороны. Смоешь с лица тон-крем, маскирующий красные жилки, потом — к холодильнику: пиво, водка, пиво, а утром такой вкус во рту, с которым приходишь в себя без радости. Завтрак, глазные капли, душ, дезодорант, опять глазные капли, теперь одеваться, направо, налево. Дважды в неделю к парикмахеру на борьбу с возрастом, болезнью, смертью. Он коллекционировал шкатулки белого фарфора с розовой ручкой — фарфоровой колбаской, старинные лампы, кофейные мельницы и плакаты мальчиковых хоров. И тут явилась она. Что ж, она ведь дочь, вот и приехала. В тот день он увидел сверху, из спальни, как она стоит у него в саду и ищет сигареты. «Ладно, ладно, она ведь дочь», — говорил он себе, высыпая в унитаз забитую окурками пепельницу прежде, чем встречать гостью. Нет, неточно. Если точнее, он не только выбросил окурки, но еще и поводил расческой по волосам, причем основательно, оскалил зубы перед зеркалом — ага, все тут, все белые, ваткой стер пятнышко зубной пасты со своего отражения, и по-молодому рванул вниз по лестнице, чтобы распахнуть перед ней двери и улыбнуться. В спешке он забыл спустить воду в унитазе, что и обдумывал, делая вид, будто не сразу ее узнал. Она, естественно, сняла комнату и тут же заявила, что на месяц здесь не задержится. Или это она позже говорила? Во всяком случае, на мать она не очень-то похожа, не очень-то. Так, внешне чуть-чуть. Это пришло ему в голову, когда раз из окна кухни он наблюдал за нею и Людвигом на улице. Та же манера слушать и что-то зеленое — нет, не в глазах, а во взгляде. Заглянешь туда поглубже, и ноет занозой…
Она задержалась. И все осталось по-старому. Друг к другу они приспособились. Но однажды, через несколько месяцев в его доме, она заговорила про О. Собралась туда съездить.
— А вы? — поинтересовалась Лена. — Не хотите разок прокатиться?
— Не знаю, честное слово, не знаю, — растерялся он, пожалев о том, что в последнее время так много рассказывал ей про О. Но решение принял. И через три дня уже командовал парикмахеру:
— Так, на затылке покороче. Я опять уезжаю.
— Куда же на этот раз? — осведомился парикмахер.
Дальман глянул в зеркало и забеспокоился. Кто там? Старый осел, который прихорашивается, чтобы совершить глупость. Вот как оно выглядит.
— Куда? — переспросил парикмахер и переключил фен на слабый режим.
— На старую добрую родину, — сообщил-таки Дальман.
С этим парикмахеру было трудно разобраться, и он тут же задал другой вопрос:
— А куда в следующий раз?
— А в следующий раз опять на Майорку или, действительно, в Израиль.
Лене он о своих планах не сообщил. Он попросту увлекся. Не идеей, нет, но тем, что она дочь Марлис.
Малое окошко и третий этаж, и выглянул кто-то, давным-давно. Холодно было в тот день. Лежал снег. Марлис сидела с куклой у окошка, улица Колленбушервег, дом 6, третий этаж, два звонка. В вечерних сумерках шли они по улице — мать, обе сестры и он. Вернулись из Польши. Мать сказала: «Заходи скорей, Юлиус, чтоб нас не увидели». Но он встал у Марлис под окном, и тут она выглянула. Ждала ведь целый день. Кто любит, тот ждет, так? Давным-давно это было.
— Приди в мои объятья! — закричал он наверх, когда остальные вошли в дом. Закричал с таким выражением лица, будто не стоит, а лежит в заснеженном саду.
— Приди в мои объятья… — эхом отозвалась Марлис и, закрыв глаза, бросила вниз куклу Марту. Да, в тот самый день, когда они вернулись из Польши. К вечеру, в канун Нового года, и уже смеркалось. Она бросила куклу, он улыбнулся. Горько улыбнулся. Куклины волосы расправились и, казалось, задержали ее в полете. Она парила в воздухе, пока Юлиус не сделал шаг в сторону. Марта ударилась оземь. Снежный покров был тонок, и она разбилась.
Позже Юлиус говорил, что будь это сама Марлис, он бы не отступил.
Малое окошко и третий этаж, и выглянула Марлис, давным-давно.
— Ты чокнутый, что ли? — воскликнула Марлис.
Дополнительное время
На самом большом перекрестке С. Лена оказалась около полудня. Налево — к вокзалу, прямо — в город. Пошла прямо. На углу Вокзальной улицы потягивался на солнышке аккордеон из Румынии, а на Рыночной площади был рыночный день. Город С. так мал, что люди тут ходят медленным шагом. Утром Дальман взял калькулятор и высчитал, сколько стоит со скидкой один день в комнате с эркером. Девять марок тридцать пфеннигов.
— Давайте так: двести восемьдесят в месяц.
И добавил, что раньше-то он, конечно, в уме бы считал. А она повторила, что на месяц не задержится, и глянула через окно в его сад, где глицинии по второму разу зацветают к концу года. Мать похоронили пять дней назад. С тех пор дождь не пошел ни разу.
У кафе «Венеция» Лена помедлила. Потом все же вошла, чтобы не быть одной.
Подставка для зонтов придерживает дверь. Стойка та же, что прежде, и над ней неоновые лампы, но горит из них одна. Две женщины сидят за столиком в глубине. Прически скучные, завивка. Перед ними зажженная свечка, за ними, на фотообоях, опушка леса. Единственная вазочка с тремя пластмассовыми шариками мороженого — розовым, кремовым, зеленым под запыленной шапочкой сливок — украшает витрину на Вокзальной с 1967-го года. Раньше на этой витрине была представлена женская галантерея сестер Вагнер. Тогда Лена думала, будто незамужние сестры Вагнер — извращенки, а извращение есть что-то связанное с плотью и одиночеством, с кожаным реквизитом и кожей тела, и будто слово «пустоцвет» придумали специально для этих сестер. Каждый день намывали они витринные стекла и протирали внутри деревянную часть отделки. В дождь брызги от проезжающих машин долетали до витрины, и старшая, та, что с жидкими волосами, мыла ее вечером снова. Умерла она почти лысой. Когда сестры Вагнер водили по стеклу снаружи резиновой губкой и поднимали руки, Лена чуяла их запах даже на другой стороне улицы. Пустоцвет.
Теперь арендатором кафе «Венеция» является синьор Паоло. Лена подняла на лоб солнечные очки. За откидным столиком у туалета сидела синьора и разгадывала кроссворд.
— Uno, due, tre… Для «расставания» другое слово. Sette, otto [10] . Восемь букв, вторая «р», — напрягалась синьора, белокурая и могучая, раскачиваясь на краешке стула.
— «Прощание», — и Лена заглянула ей через плечо. Синьора, жена Паоло. Когда-то Паоло выглядел героем-любовником, жарким и праздным. С годами волосы у него поредели, лицо онемечилось, поблекли и плечи его жены, невестой вывезенной из Венеции. Синьора крепко держала Лену за руку. Лоб ясный, будто для разговора она вот только-только откинула назад тяжелую вуаль.
10
Раз, два, три… Семь, восемь (итал.).