Лена и ее любовь
Шрифт:
Настоящие свечки горели на рождественской елке и пахли медом. Все расселись за большим столом, только брат держался поближе к арке на кухню. Вместо кофе принесли шампанское. Под бокалы дали подставки, которые они с Мартиной четверть века назад смастерили в католическом кружке для девочек. Сухоцвет и соломка, спрессованные под пленкой. На таких, бывало, стояли вазочки для персиков в шампанском. Людвигов бокал чуть качался на мертвых незабудках. Цвели те когда-то на куче компоста, потом сушились между страницами «Моби Дика».
И вдруг по всей комнате храп. Мартина показала на розовую пластмассовую штуковину при колонке.
— Наш подарок мамуле на Рождество.
— А что это? — полюбопытствовал Людвиг.
— Это? Бэбифон.
— О, так она жива? — воскликнула Лена. Никто не ответил.
Когда-то мать у Мартины была та еще напудренная тетка, и с таким количеством украшений в ушах и на шее, что в иные дни ее декольте обнаруживало пятна от вчерашних кулонов и цепочек.
— Так ты все еще священник?
И все поглядели на Людвига, без особого любопытства, но и без смущения. А вопрос был задан Мартиной.
— Нет.
— Почему же? — и заулыбалась, хотя Людвиг смотрел только на братца Эдгара во время всей своей дальнейшей речи.
— В один прекрасный день я проснулся, — заговорил он совершенно серьезно, — и не суть оказалась утрачена, но мои поиски этой сути. Я — там же, а вопросов как не бывало. Такого я не ожидал и просто лежал в постели, глядя в потолок. Никаких объяснений не требовалось, я закрыл глаза и увидел киноплакаты, о которых и знать не знал, что видел их прежде. Захотелось пойти в кино. А почему? Вот это-то мне и было безразлично. Мне не требовалось больше никаких объяснений. Слишком долго мне все объясняла вера. Только ведь вера — это не объяснение.
— Понимаю, — встряла Мартина, но Людвиг не обратил на это внимания.
— Вера, — продолжал он, — это позиция…
— Понимаю, — опять вылезла Мартина.
— А таковой я не обладал.
— А я вот ничего не понимаю, — сказала тут Лена. — И вообще: дайте глоток шампанского.
Смотрела на Мартину, пока та не пошла на кухню. Людвиг не стал ждать ее возвращения. Опять обратился к Эдгару:
— К полудню мне надо было в церковь, встречать машину с котельным топливом. Надел старый свитер, а навстречу мне человек в синем комбинезоне. И при виде его я уверился, что вот он, конец пути, и что прежнее невозможно. В то утро я совершил выбор между человеком в комбинезоне, с его усталым, но добродушным лицом — и ликом небесным со всеми его посулами. Выбор между реальностью и истиной. Так я назвал это позднее, стараясь разъяснить себе тот миг. Да, я совершил выбор между жизнью и Богом, ее сотворившим. Такой он мне ее дал. Такой я ее проживу. Начиная с этой минуты.
— Понимаю, — ответил ему Эдгар, — у меня тоже так было.
— Вот уж неправда, — и Мартина неожиданно замахала руками, — у тебя всегда все из-за баб.
Поглядела на Лену. А та смотрела на Людвига. На легкую синеву его щек, след выбритой бороды. И видела, как он мальчиком ведет свой спортивный велосипед сквозь давно ушедший в прошлое вечер.
— Вот мы и прослушали настоящую проповедь, — и Мартина щелкнула заколкой в волосах. Густые пряди, чуть помедлив на затылке, рассыпались по плечам. Стащила свитер, показалась в мужской, в рубчик, майке и с голыми, белыми, чуточку дряблыми руками.
— Лето на дворе, — язвительно произнес братец Эдгар, покинув наконец-то свой пост у арки, шлепнув заодно Мартину по плечу. Дряблая кожа мелко затряслась. Лену это отчего-то взбесило. А Мартина задрала кверху руки. Подмышки гладко выбриты, и первый взгляд, при снятом-то свитере, направлен на Людвига.
— Мне пора, — заявила Лена.
— Почему же, — не понял Людвиг, оставшись сидеть, когда она уже поднялась. Так и стояла. «Спокойно, Лена, спокойно, — говорила она себе. — Так просто ничего не может произойти, всегда и все можно поправить. А вдруг ничего и не происходит? А вдруг это паранойя? Но кто сказал, что при паранойе нечего бояться?» Из бэбифона донеслось легкое шипение.
— Лена, что такое? — улыбнулся ей Людвиг. И тоже поднялся.
Вышла в прихожую, взяла пальто. Людвиг за ней. У вешалки Мартина задела Людвига своим голым плечом, рассыпанными волосами. Силы такой, как пламя. На миг Лене стало очень одиноко, одиноко в вагоне поезда, где за ней лишь безлюдье коридора и пустующие купе. А раз одна, а раз ночь, то уж поезд теперь точно не остановишь. Помчится сквозь ночь до самого конца в небытие. И тут Людвиг обнял ее. Бэбифон издавал жестокий храп.
Ушли. Людвиг взял под руку, задрав подбородок и на нее не глянув. Так ходят накануне серебряной свадьбы. Между ними неполадка, какая бывает на судне. Легкий сдвиг в обшивке корпуса. Слабое покачивание — не заметишь, само остановится. Но кто-то уже потихоньку покидает судно.
Людвиг отправился к своим родителям, она — к Дальману. Вошла в прихожую, а тот беседует с кем-то в столовой. Постучалась. Но Дальман совершенно один.
В тот вечер он не приглушал звук телевизора, как и тогда, когда впервые рассказывал ей про О. — немецкий городок О., точно как С., только на юге Польши, где у маленького немецкого мальчика некогда была большая собственная комната. Рассказывал громко. Но телевизор орал еще громче.
А что сказал Людвиг Лене, когда в грузовике с ящиками для минералки, где-то неподалеку от Альтенберга, она впервые всю жизнь перед ним разложила, а он, слушая, лакомился шоколадкой? Когда она вновь и вновь восклицала, дескать, главное-то я и позабыла. Когда в темноте шоферской кабины воспоминания охватывали ее с такой силой, что она то и дело колотила Людвига жестким кулаком по ноге. Что же он произнес? Тогда, когда руку у него на бедре оставив, она поняла: без него — все пустое.
— Кто рассказывает, тот задает вопрос, Лена.
Вот что.
Рождественским вечером Дальман начал свой рассказ, и она позабыла о всякой Мартине. Говорил о пешеходном мостике на пути в Бжезинку — Биркенау, где высокие перила отражались на лице тревожной решеткой из света и тени, это если высоко светит солнце, а ты совсем маленький. Рельсы под мостом вели к лагерной платформе. А над рельсами по мосту ходили женщины в платочках, безмятежные и радостные, как пасхальные цветочки. Говорил о краснокирпичных домах поселка, где жили дети, с которыми играть не разрешалось, говорил об официантке Янине из ресторана. Как она рыдала на унитазе в уборной на лестничной клетке. Перечислял, что ему было каждый день видно из окошка детской. Поезда, битком набитые при подъезде к платформе и пустыми уходившие обратно. Вагоны без окон, но с раздвижными дверями. Иногда вагоны без крыши, так что с мостика видны были люди.
— А что же Янина? — Лена спросила, потому что ей понравилось имя.
В телевизоре Рождество обсуждали пятеро пожилых дядек и одна тетенька-теолог с вылезающими вперед зубами.
Лена, не сняв пальто, стояла у Дальманова стола. Скатерть еще мама вышивала, золотая парча шаров и красные свечки. Так, в пальто, и присела. Дальман уже поехал, уже набрался. Голос казался трезвым, но звучал высоко, необычно. Так что же Янина?
— Мама, мама, они там внизу целуются, — вот что я сказал матери. — А она, мол, кто целуется, Юлиус? — Янина и немецкий дядя, — это я говорю. А она мне, мол, какой еще немецкий? — Самый, говорю, красивый.
Перчатка выпала у Лены из рук. Не стала поднимать. За окном порывами налетал ветер, но нового снега не приносил.
Янина с 1942-го по 1944-й работала официанткой в казино СС напротив вокзала в О. Впрочем, может, и не так долго, — добавил Дальман. Во всяком случае, влюбилась она в посетителя-немца, а не в немца-хозяина. Как-то днем полячка Янина и немец-шеф оказались в эсэсовском казино одни, а Юлиус как раз возвращался домой из школы. Темные шторы в окнах на улицу задернуты, в ресторанном зале слабый свет. Янина, наклоняясь, протирала стулья, каждый по отдельности. Хозяин встал за ней. Углядел узкую полоску кожи выше чулок, разглядел всю женскую фигуру сзади. Боковая дверь ресторана открыта в коридор. Оттуда ходят к уборной на площадке лестницы и к квартирам. В коридоре Юлиус притаился, наверх не пошел. Дверь в казино, да не дверь, а так, щелочка. Через щелочку видны ему двое. Шеф обеими руками ухватился за Янинины бедра, всем телом в нее уперся, голову откинул и покраснел страшно. Янина — назад тряпкой, вырвалась, и по лицу опять тряпкой. И он ее по лицу, сначала кулаком, а потом и ведро хватает, как мужчины берутся за ремень. Одним махом перевернул, и ей всю воду на голову, и сверху ведром пришлепнул. Та под ведром повизгивает, но не очень громко. Постояла так минутку, а Юлиус из коридора — во все глаза. Думает, вот смех. Янина ведро наземь, на шефа уничтожающим взглядом, и вверх на один пролет до уборной, юбка развевается, блузочка белая вся запачкана, а грязные струйки воды червями в волосах. Янине шестнадцать, а Юлиусу одиннадцать. Мимо пробежала, не заметила его в белых штанишках за дверью. Учебники стянуты ремешком, висят на плече, и запах от него школьный. Все дети пахнут школой, когда оттуда приходят. Рванул наверх, за Яниной следом, и на развороте столкнулся с человеком, что стоял за ним все это время, из-за двери наблюдая за сценой. Тот широким шагом вошел в зал ресторана, растащил в стороны шторы на окнах. Люди, проходя мимо, заглядывали в глубь зала, видели белые скатерти, видели белые свечки. «Как это понять?» — спросил самый красивый у другого, шефа. «Да я так, да так, да так просто», — вот какой был ответ. А Юлиус — вверх по лестнице.