Люди в летней ночи
Шрифт:
И тревожащее молодого человека воспоминание совершенно выветрилось в тот же вечер и больше не возвращалось.
Но вот теперь оно снова шевельнулось в его душе, когда он сидел в качалке. На этот раз материнский образ был чуть иным: ведь она сама была близко. У него было чувство, словно мать могла прочесть все его тогдашние и все нынешние мысли о ней; она как будто заглянула и снова вышла, равнодушно бросив: «Ах, оставь, что за глупости!»
Эти переживания длились в душе молодого человека всего лишь краткий миг, подобно тому как созерцание жилок и зубчиков на зеленом листе может на мгновение отвлечь влюбленных во время свидания. Так что пусть теперь благосклонный читатель решительно выкинет из головы все, о чем ему толковали до сих пор, как влюбленные, оторвавшись от созерцания листа, вовсе забывают о нем и устремляются друг к другу. Итак — на дворе лето, и Элиас, сын старой хозяйки Малкамяки, вернулся домой; вот в этом-то событии и таится начало одного летнего рассказа, того рассказа, который со всеми своими глухими отголосками и созвучиями заблестит потом поэтическим блеском; это начало притаилось, как птичье гнездо в цветущем кустарнике. Сам летний воздух полон маленьких и больших тайн. Конечно, поют птицы, и кукуют кукушки, и разносится запах цветов. Но в глубине всего сущего лежит тайна.
Светила весенняя луна. Какая-то невидимая тяжесть ослабевала, поднималась ввысь и вот уже вовсе исчезла из воздуха. А вместо нее явился совсем особенный свет, днем неразличимый, но теперь, после захода солнца, повисший на макушках деревьев в парке, в желтой накипи цветущих кленов — словно замечтавшись. Это был последний день месяца, и на следующее утро молодого человека разбудил теплый, сухой аромат, напитавший воздух. Он слишком задержался здесь…
Gaudeamus igitur… [9]
9
«Будем веселиться, покуда…» (лат.) — зачин средневековой студенческой песни.
Они купили хлеба, мяса и пива, притащили свои покупки в весеннее жилище и пировали все чудное утро напролет. Вдали — над крышами, в просветах между верхушками деревьев и печными трубами, — они видели голубой простор моря. В паузах между песнями они смотрели мечтательно туда, и молодо поблескивавшее море было созвучно их настроению. Все трое были в той поре, когда отрочество осталось позади, а возмужание еще не наступило; зато они обладали и преимуществами обоих возрастов: мальчишеской беспечной и сиюминутной радостью бытия и растущей мужественной силой. Элиас Малкамяки был из них самым красивым: плечистый, со здоровым цветом лица и с ласковыми глазами; из всех троих именно в его натуре ярче проявляла себя эта утренняя пора человеческой жизни. Его ближайшего друга звали Герцогом. Третьим — собственно хозяином комнаты, в которой они сидели, — был Богач.
Речи их были немного сумбурны и для непосвященного темны. В них то и дело попадались словечки, аромат, букет которых составляли воспоминания о совместно пережитых радостях и огорчениях, которые, впрочем, за давностью утратили свою огорчительность. Такие словечки могли повторяться сколько угодно раз — действие их всегда было неизменно. Им не обязательно смеялись, достаточно было улыбки, а улыбка ведь выше смеха. Временами воцарялось молчание… Малкамяки разглядывал рисунки, Герцог подошел к окну и начал напевать себе под нос народную песню. Богач дымил и смотрел на приятелей. Положение требовало каких-то действий. День был в разгаре, и они вышли на согретую солнцем улицу. Они были вместе последние дни, потому что лето уже наступало, и разрушало, и отодвигало в прошлое все, что зима скрепила и сблизила. Лето еще не явилось воочию, но все нарастало и набирало силу. В этом нынешнем его приходе была какая-то печаль, как во всем, чему приходится помимо воли отдаваться, но эта печаль была настолько неуловимой, что ее навряд ли можно было истолковать иначе, как пустою ребяческою фантазией, и каждый полагал ее собственной сердечной причудой. Но в настроение всей троицы, неспешно подвигавшейся по улице, она вносила сейчас особую размягченность.
Они двигались к Прибрежному парку и скоро уже шагали по песчаной аллее. Ближе к морю высилась скала, и дорожка огибала ее. Просторное небо, сверкающее на солнце море и сочная трава — весь зримый облик лета неотступно требовал от них каких-то действий, которые были бы с ним заодно. У подошвы скалы на самом солнечном припеке между кустами открывалась зеленая лужайка. Герцог почти невольно сошел с дороги и зашагал к лужайке напрямик, говоря: «Послушаем-ка, братцы, божественное дыхание лета!» Малкамяки и Богач последовали за ним, каждым своим расслабленным движением подчеркивая блаженную праздность.
Опустившись на траву, они почувствовали себя крохотной частицей окружавшего их искрящегося пространства. Ими овладело то сладостное безмятежное состояние, которое столь свойственно долгим жарким дням в середине лета. Они угадывали лежавший позади город с разогретыми улицами и видели перед собой широкий простор моря, и удивительное согласие между этими двумя явлениями как бы царило в воздухе. Приглушенный шум города и легкий плеск волн словно выражали одно. Друзья почти не разговаривали, изредка кто-нибудь изрекал фразу, не отрываясь от созерцания моря. И каждый хранил про себя, в глубине души, тончайшие внутренние движения и втайне упивался ими.
Потом Герцог негромко запел. Время от времени в стороне, по дорожке, лихо прокатывали сверкающие экипажи, и в них сидели по-весеннему одетые красивые горожанки с перьями на шляпах и улыбками на лицах. Они улыбались троим молодым людям и легко извиняли в такой день их мальчишескую вольность — их сидение на лужайке. То были счастливые мгновения. И душа инстинктивно искала в своих тайниках воспоминание об ином, отдаленном источнике счастья, чтобы мысленно прикоснуться к нему и взглянуть на него теперь, в новом свете. Этот отдаленный источник, это сокровище — нежнейшее из всего, чем человек может владеть. Это крохотный кусочек прошлого… Далекий обширный край, изрезанный перелесками и озерами, вкушает праздничный покой, трава сочувственно перестает расти, отдыхая, небо и земля по-праздничному выметены и прибраны. Они — гости в доме, где по короткости знакомства можно не чиниться и молодежь общается отдельно от старших. В душах молодых радостное смятение, и глаза выдают его. Взгляды двух людей нечаянно встречаются, и никто этого не замечает. Чуть позже молодой человек хочет повторить сладостный опыт, но девушка не поднимает глаз. Только в воротах, когда гости уже уходят по дороге, они снова взглянут друг на друга. И молодой человек не узнает, что это было — правда или шутка, но это останется в нем — маленьким, теплым, тайным комочком. Потом он уедет из тех мест, и с ним вместе уйдет лето… А в городе если порой и виден далекий горизонт, то он кажется чем-то чужим и сторонним, от чего город надежно защищает.
Это маленькое нежное воспоминание чрезвычайно деликатно. Оно появляется только тогда, когда мир вокруг дышит в лад с ним и словно нуждается в нем для полноты настроения. Тогда оно является, и особенная его прелесть состоит в том, что от явления до явления его как бы не существует вовсе.
Качалка все раскачивается, а мелодия временами стремится прозвучать высоким дискантом. Такое с Элиасом Малкамяки делается со вчерашнего дня, словно то вчера еще не кончилось, еще длится тот же долгий час, могущий завершиться только одним. Расставшись накануне вечером с приятелем, Элиас не вернулся тотчас к себе домой, но, перейдя городскую заставу, отправился бродить и, взобравшись на холм, смотрел оттуда на город, казавшийся нарисованным между небом, землей и морем. И эта картина города тоже была сочувственной поверенной его тайны, она уже все знала. Рано утром он двинулся в путь, и вот этот долгий час все еще длился.
Элиас увиделся с матерью, пережил несколько особенных мгновений, с нею связанных, потом сидел в качалке и ждал. Ждал прихода вечера, ждал мягких ночных сумерек. Его воображение волновали трогательные картины: линия горизонта над холмистой грядой и там, на этой гряде, одна прогалина, откуда виден лежащий внизу двор, крыша избы, тропинка к амбару…
Его сердце подпрыгнуло и остановилось — он увидел в окно, кто идет. — Идет сюда! — Уже слышны шаги, он метнулся в горницу. На мгновение перестал слышать бешеный стук сердца. Замер, словно в ожидании выстрела. Потом прозвучал голос.
Глядя в окно, он не обманулся насчет того нового выражения, которое прошедшая зима придала лицу и взгляду гостьи.
Весна Люйли Корке
Снег этой весной сошел быстро. Зима спала, как пелена с глаз, растаяла, не сходя с места, и скоро показалась такой же далекой, как все предыдущие зимы. Отличительная черта зимы — неподвижность, все замирает на своих местах — и материя и дух. Бредущий среди зимы человек передвигается словно по пустыне, вокруг него однообразная и однородная пустота, и порой его посещает чувство, что здешнее время или, скорее, безвременье началось безмерно давно и отныне пребудет вовеки. В разгар зимы в человеке не шевельнется ни единая живая весенняя мечта. Мечты проснутся лишь тогда, когда хоть один из органов чувств человека распознает первые признаки весны.
Зима для Люйли Корке миновала вполне незаметно, так что, ощутив приближение весны, она просто проснулась — или так ей казалось. Ее глаза, разумеется, видели, что творилось в природе в эти последние недели, но мысль скользила мимо, не захватывая ничего из внешнего мира. Тайные слезы, проливавшиеся день за днем в начале осени, усыпили мысль, и так наступила в их доме зимняя тишина; жужжание прялки, мелкие домашние дела, занимавшие день от утренней до вечерней зари, проходили медлительной чередой, не тревожащей сон ее мысли. Кто-то говорил, что нынче Сретение, потом — что Благовещение, и в эту пору на полу, на косяках окон стал появляться к вечеру какой-то теплый сочувственный свет, который непостижимым образом вызвал из глубин и воскресил в памяти давнее детское ощущение, воспоминание, не имевшее ни времени, ни места… Такое и вправду затуманивает разум, но в то же время действует умягчающе, и, очнувшись, чтобы приняться за работу, человек чувствует внутри сладкую расслабленность, как после слез. Этот нечаянный луч, столь сочувственно-благожелательный, что, проливаясь сквозь оконный переплет, слепит глаза и на миг стремится приковать к себе расширенный взгляд темных глаз, этот луч, однако, не мог в начале весны разбудить душу, усыпленную в слезах в сумрачную осеннюю пору ее духом-покровителем. Люйли взглядывала на пятно света, если бывала одна в избе, и принималась снова за работу — чесать шерсть.