Магическая Прага
Шрифт:
Вместо того чтобы продолжать исследование фальши и рвения людского, Путник, хотя Наваждение противится (и поэтому исчезает), отправляется наблюдать жалкое зрелище – как умерших выбрасывают во внешнюю тьму. От этого зрелища он лишается чувств и грохается оземь. Так вот каков итог всему? “Ах, лучше бы мне вовсе не рождаться и не проходить через Врата Жизни, если, познав тщету света, обречен я лишь этому ужасу и мраку! О Господи, Господи, Господи, если Ты есть, смилуйся надо мною, грешным!” [336] .
336
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца. – Прим. пер.
Избавившись от Всеведа и Наваждения, Путник возвращается внутрь себя, в покинутый дом своего сердца, стеклянное окно которого было “столь выпачкано, что свет сквозь него не пробивался”. Другие волшебные очки с оправою Божественного Слова и стеклами Святого Духа позволяют ему теперь разглядеть истину. Обретя зарево света, внутренний мир, очищенный от любого земного волнения, преданный Христу и защищенный ангелами, Путник обретает смысл своего скитания в общении с Богом.
Глава 12
Но veniamus ad rem (лат. “перейдем к сути”). Почему я утверждаю, что Путник Коменского имеет пражскую суть? Прежде всего потому, что очки близорукости вынуждают его смотреть на мир краем глаза, искоса. Он прибегает к этой уловке, чтобы видеть истину нефальсифицированной и сохранить собственное суждение, несмотря на докучность двух спутников – Всеведа и Наваждения. На площади, когда Наваждение и толпа восстают против него за порицание этих малодушных людишек, этих нерадивых трутней, Путник, как и любое пражское создание, замыкается в молчании, избегая, таким образом, инквизиторских дознаний со стороны тех, кто хотел бы лишить его способности рассуждать. “Тогда, уразумев сам, что мудрствовать здесь не место, я смолк, но про себя подумал: «Раз они желают быть людьми – пусть, а я что вижу, то вижу»” [337] . Сознание бесполезности всех дел, тщетности всех земных начинаний (подобное миропонимание глубоко укоренилось в климате богемской культуры) мешает Путнику принять участие, как этого хотело бы Наваждение, в шумном веселье этих подозрительных чудовищ, этих поверхностных личин, ворон, возомнивших себя лебедями. Как и каждое порождение пражского измерения, он останавливается на грани в качестве свидетеля и “съемщика”, гостя, который, хотя и оказался в самом эпицентре исторических перипетий, не может ни изменить судьбу этого “лабиринта”, ни смягчить его безумие. Отсюда его рефлексивный квиетизм [338] , его поиск внутреннего убежища.
337
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца. – Прим. пер.
338
Квиетизм (от лат. “quietus” – спокойный, безмятежный) – религиозное учение, доводящее идеал подчинения воле Бога до требования быть безразличным к собственному спасению. Возникло в xvii веке внутри католицизма. Основоположник – испанский теолог Мигель де Молинос (ок. 1628–1696). – Прим. ред.
Но, кроме того, в пражском пространстве путник Коменского – это первый из тех безвинно осужденных, имя которым легион. “Ты сам виноват, – говорит ему Наваждение, – ибо взыскуешь чего-то великого и необычайного, что не дано никому”. “Тем более, – отвечает Путник, – меня мучит, что не один я такой, но что весь мой род столь жалок и к тому же слеп, не замечая своего несчастья” [339] . Всевед Вездесущ жалуется на него царице Мудрости-Тщете: “…несмотря на все бескорыстное и верное наше служение, не смогли мы того добиться, чтобы он, облюбовав себе некое сословие, при нем спокойно оставался, будучи благонамеренным и послушным членом этой общины, но повсюду-то он тоскует, всем недоволен и вечно жаждет чего-то необычайного” [340] .
339
Коменский Я. А. Лабиринт света и рай сердца. – Прим. пер.
340
Там же.
Может показаться, что два неразлучных проводника Путника предваряют двух помощников Землемера в “Замке” и двух бродяг в рединготах, что в “Процессе” сопровождают Йозефа К. на казнь. Действительно, Путника в “Лабиринте” ведут, словно на суд, к трону царицы. Но он пугается не столько ее, сколько лежащего перед троном лютого зверя, что уставился на него сверкающими глазами, в ожидании приказа разорвать Путника, и двух ужасных телохранителей в женских платьях, стоящих по бокам трона, – первый закован в железную игольчатую броню, точно еж, другой одет в вывернутую наизнанку лисью шубу и держит лисий хвост в качестве алебарды. Так уже у Коменского злоба ревностных стражей обращается клеветой, а Путник становится “obzalovan'y”, то есть обвиняемым.
Глава 13
С Путником Коменского мы можем сопоставить героя небольшого философского текста “Хромой путник” (“Kulhav'y poutn'ik”, 1936) Йозефа Чапека, который всегда тяготел к аллегориям – как в прозе, так и в живописи. У хромого путника одна нога повреждена, возможно, в детстве, из-за падения или какой-то иной травмы или врожденного дефекта, поэтому он движется медленно, прихрамывая на одну ногу и часто останавливаясь передохнуть, то в какой-нибудь канаве, потому что “канава – это всегда немного метафора мира и жизни” [341] , то в тени большого дерева со сверкающей кроной.
341
Josef Capek. Kulhav'y poutn'ik. Praha, 1936, s. 14.
Его странствие – путешествие от рождения до смерти, “из неопределенного места в место еще более неясное”. “На самом деле, – говорит он, – я иду из ниоткуда в никуда, только передвигаюсь через нечто; этот путь ведет не по каким-то конкретным местам, скорее это продолжительность, напряжение времени, только некое состояние” [342] . То есть видимое движение, которое в действительности есть абсолютное стояние на месте. Потому что, – как пишет Вера Лингартова в “Рачьем каноне на бесовскую тему”, – “неизменная скорость эквивалентна неподвижному оцепенению”. Впрочем, мотив путника у нее тоже появляется – там, где она утверждает: “В глубине души я пустынник (чеш. “poustevn'ik”), но во мне есть и призвание путника (чеш. “poutn'ik”), а именно: убрав три буквы в первом слове, я становлюсь вторым. Пустынником, что вечно в пути” [343] .
342
Ibid., s. 36.
343
Vera Linhartova. Mezipruzkum nejbl'iz uplynul'eho, cit., d.
Но вернемся к Чапеку. Это неспешное передвижение, ковыляние, pedetemptim (лат. “осторожно”), gradatim (лат. “шаг за шагом”), из местечка в местечко, с остановками, позволяет путнику наблюдать в деталях все, что ускользает от прочих глаз, и размышлять, не сбиваясь с пути, о главных человеческих вопросах. Многие элементы роднят книгу Чапека с книгой Коменского: созерцательная пассивность героя, его движение по обочине великого театра жизни, сама суть его путешествия, задуманного не как последовательность событий, но как серия встреч, такие утверждения, как “самые главные приключения – те, что внутри нас” [344] , такие детали, как Врата Вечности (Br'ana Vecnosti), экзальтация души, “гармония между чувствами и мыслью, крылатое примирение страданий и удовольствий, благодарность за существование и, главное – бунт против небытия”.
344
Josef Capek. Kulhav'y poutn'ik, cit., s. 29.
Однако Чапек полностью отказывается от гротескных и смехотворных метафор, с помощью которых в “Лабиринте” Коменского безумию придаются человеческие черты, и сосредоточивает свое внимание, особенно во второй части своего романа-диптиха, на выходе из “лабиринта” в “рай сердца”, как и Коменский, противопоставляя благоухание добродетели зловонию порока и нередко повторяясь в своем амвонном морализаторстве. Все, что есть отрицательного и зловонного в “городе” Коменского, здесь сконденсировано в Личности (чеш. “Osoba”) – “демоне легкомысленности”, этой хитрой лисе, махровом хитреце, озлобленном и тщеславном альтер эго, стремящемся исключительно к успеху и прочим почестям, почти как советницы и служительницы царицы у Коменского.
О влиянии “рая сердца” на Йозефа Чапека свидетельствует также факт, что его путник проявляет ярко выраженный религиозный настрой. Хотя Тщета (чеш. “Marnost”) и важничает, но, в отличие от романа Коменского, путник Чапека не избегает ее:
“я рядом с ней, – утверждает он, – всеми своими жизненными корнями” [345] , “я не хочу умерщвлять свое тело и слишком люблю мир” [346] . Таким образом, внутренние поиски не означают для хромого путника отказа от радости жизни. Его спиритуализм, усиленный постоянными разногласиями меж Личностью и Душой, не есть отвержение удовольствий и мирской красоты.
345
Josef Capek. Kulhav'y poutn'ik, cit., s. 169.
346
Ibid., s. 63.
В отличие от “Лабиринта”, здесь вера не обретается ex abrupto (лат. “внезапно”), молниеносно, словно с помощью чудодейственных глазных капель, просветляющих взгляд, затуманенный видением тысячи заблуждений и безумств, но она с самого начала связана с этой прихрамывающей походкой, с этой неспешностью. Несмотря на то что книга написана на заре нацистских погромов, жертвой которых стал сам Чапек, отсидевший в концлагере, он не заостряет внимания на непристойностях и мерзостях земного “города”, а его путник не вращает глазами, как одержимый, и хотя он уже дошел до края, и хром, и вне игры (как любое пражское создание), он провозглашает, что “безусловно счастлив” [347] и ощущает жизнь не как поражение, но как “великий и нежданный дар” с неведомым содержанием. И поэтому книга эта “начертана на тучах” (чеш. “Ps'ano do mraku”), согласно названию сборника его афоризмов, сочиненных в концлагере, которые, в некотором смысле, продолжают размышления путника [348] .
347
Ibid., s. 107.
348
Отрывки из книги “Начертано на тучах” / Пер. В. Каменской. См. Йозеф Чапек. Начертано на тучах. М.: Худож. лит., 1986, с. 209–267. См. также Josef Capek. Ps'ano do mraku. Praha, 1947. – Прим. пер.