Магистериум морум
Шрифт:
Сатана лишь отражал. Его сдерживала удивительная натура Борна, способная к сочувствию и терпению. Сатана пока ещё играл новой маской, растягивал её по себе.
Однако всё это не делало Изменчивого ни на каплю добрее, чем он был. Сатана отражал инкуба, но и оставался собой. И он с радостью смотрел, как средоточие огня течёт по телу Борна, как лопается от давления его смуглая кожа, кривятся от страшного напряжения и боли губы.
— Я легко открою закрытый тобою путь на остров. Жертвой! — улыбнулся он.
Внутренним зрением Борн увидел, как фигура мэтра Тибо поднимается над мостом, дёргается… и… зависает, в бессилии преодолеть преграду из текущей воды. Всё верно: человек не равен демону, он не сможет открыть путь, закрытый тем, кто иначе устроен.
— Тебе трудно будет найти жертву, равновесную мне, — прошептал инкуб, не хвалясь, просто напоминая, что сам он растёт корнями из древней и сильной бунтарской семьи Хробо, демоны которой не отступали пред Сатаной и раньше.
— Да, — согласился Изменчивый. — Ты — давний и верный смутьян.
Он рассмеялся, и смех его рассыпался звоном монет.
— Но ты мне наскучил, — продолжал он, пока части его смеялись. — Зачем ты полез в мир людей, который я создал игрушкой себе?
Создал? Зачем он так говорит?
Борн нахмурился. Да, так говорили и в Верхнем Аду. Но инкуб-то помнил, что обращался к наблюдениям за людьми задолго до того, как был заключён Договор с ними. Люди существовали до Договора! Это не Сатана создал их!
Спорить не было сил. Инкуб ощущал, что его лёгкая «кровь» буквально вскипает внутри. Он прикрыл глаза ладонями — сосуды лопались. Демон не успевал возрождать плоть, чтобы видеть. Но размышлять-то он мог.
Мало ли что там рассказывают в Верхнем Аду. Даже если его самого обманывает память… Сатана просто не сумел бы создать человеческий мир. Хотя бы потому, что в нём есть книги, написанные на языках, устаревших задолго до времени этого мнимого «создания»!
Борн встряхнул головой, с усилием возвращая себе зрение, и уставился в меняющиеся лики. Всё забылось у людей. Никто не рискнул даже записать, что было тогда, до подписания Договора. Разве что песни…
— Плачущие, — выдавил он.
— Что? — удивился Сатана.
— Плерезы — суть плачущие, — Борн заставил немеющие губы изогнуться в улыбке. — И плакали они задолго до твоего мнимого создания! Ты лжёшь мне сейчас! Не ты создал людей. Ты не способен уже ничего создать! Ты давно стал бесплоден как отец! Люди — не твои дети!
— Не твоего ума дело!!!
Изомирье содрогнулось. Нет, будучи демоном, так же, как и Борн, не способным лгать, обвинения во лжи Изменчивый воспринимал как лесть. Но инкуб обвинил его не в игре словами, а в лживом деянии! И это было невыносимо даже для Сатаны.
Пространство вокруг, и без того неустойчивое, рассыпалось на острые капли небытия. Лёд и пламя становились одним, воздух прорастал золотистыми волосками и обращался в само движение.
Ничто живое не могло долго удержать себя в этой пляске. Тело инкуба испытывало адские муки, но он находил в себе силы улыбаться.
Он понял сейчас, почему Сатана сам себя назвал отцом лжи. Великий Изменчивый изобрёл новый её вид, присвоив себе целый мир. Соткав паутину слов, в которую уловил его! Сам же он был неспособен породить людей. Людской мир был ничей, и Борн, так же, как и Сатана, мог владеть этим миром!
— Мир людей мой! Убирайся! — закричал Изменчивый.
Но кричал так, словно у него не было власти изгнать Борна. Так ведь и верно: кто может изгнать изгоя?
Борн прислушался к себе. Выпрямился, хоть всё в нём ощущало страшное давление междумирья, даже кости его стонали и гнулись.
— Я не подотчётен тебе! — прошептал он. И крикнул. — Убирайся сам! Прочь! Это моя земля! Здесь мой сын!
Языки пламени, из которых складывался облик Сатаны, переплелись и опять отразили уже изменившегося Борна.
— О, таким ты мне нравишься больше! — усмехнулся Сатана. — Но мятежный ум в тебе развился слишком поздно. Прочь, неудачливое дитя! У меня теперь другие игрушки!
Изменчивый надменно полыхнул языками пламени и исчез. И тут же пространство междумирья сжалось, сдавливая инкуба в смертельных тисках.
***
Фабиусу снился сон: магический кристалл вибрировал на его груди, раскаляясь и разламывая пространство.
Он увидел совсем рядом Грабуса Извирского, главу Совета Магистериума, а где-то вдалеке — трёх других магов — придержателей Закона: Кебеструса Рабуйётта, желтолицего и хитрого, как лисица, Икарбаруса Асекского Белейшего, красивого седого старика, глуповатого, но знающего все законы на память, Тогуса Твёрдого, самого молодого и воинственного из высших магов. Лица всех четверых были напряжены и испуганы.
И тут же Фабиус услыхал настоящий Глас Сатаны, от которого сотряслась земля и огромные волны поднялись на реке.
— Иди! — сказал Глас.
Магистр вздрогнул и проснулся.
Он сидел в некогда любимом, но давно сосланном в подвал кресле. Он понял это наощупь, по облезлой бараньей шкуре.
В подвале было душно и очень темно. Борн ушёл. Лишь с ним не надобно было свечей: демон сам источал весь необходимый свет.
Магистр облизал губы и ощутил, что язык его скользит кинжалом по наждачному камню. Голова раскалывалась то ли от дурного сна, то ли от выпитого накануне.
Он хотел прошептать заклинание, зажигающее свечи, но вспомнил вдруг сказанное Борном во всей удивительной боли и ясности и… зажмурился. И создал перед закрытыми глазами образы свечей, пылающих в подсвечнике на столе.
Поднял веки, уже понимая, что свечи горят. Но радости от содеянного не ощутил: глаза его заслезились, а мозг прошил новый удар боли.
«Прочь, морок! Голова не болит! — сказал себе маг. — Нет, надо иначе… Надо заставить себя забыть боль и вдохнуть в себя ту, утреннюю, лёгкость…».
Он вспомнил бурунчики на стальной воде Неясыти, сырой пронизывающий ветер с холмов, дающий ясность уму, и в голове у него тоже прояснилось.
«Вот так, — сказал он сам себе. — Вот так ты, Фабиус, магистр Ренгский, прожил шесть человеческих жизней и понял, наконец, кто ты есть. А есть ты — низкая тварь. Мерзкое и безобразное порождение людских ошибок и суеверий. И церковь Сатаны плачет по ночам о твоей душе. Так встань же и иди!»
И магистр Фабиус встал. И пошёл из подвала, запнувшись пару раз на ступенях, ведь прояснилась одна голова, а тело всё ещё ныло и просило покоя.