Мари
Шрифт:
Почему-то про себя я назвал ее лыжей. Уж не знаю чем, но она действительно была похожа на лыжу, но не короткую и кургузую, как у оленевода, а длинную изящную спортивную лыжу, из тех, которыми пользуются профессионалы на олимпиадах.
Нынешнюю подругу Эжена я тоже знал, она просто на тот момент, как это часто с ней случалось, была в затяжной командировке в Германии, почему я и не особенно их стеснил в их большой квартире в Сен-Клу.
Самое удивительное, что эта подруга была похожа на бывшую жену Эжена почти как две капли воды. Я даже увидел в этом определенную логику. Лыжи ведь как-то существуют не по одной, а парами. Вот у Эжена, который в свое время был инициатором развода, их и было две, только я никогда не понимал, почему он перескочил с одной на другую, потому что похожи они были не только внешне, но и внутренне. Обе немного высокомерные, умные, суховатые, но при этом красивые и женственные.
Тем не менее я их недолюбливал, хотя, конечно, никак этого не показывал, а они относились ко мне, скорее, хорошо. Впрочем, я их обеих очень мало знал. Чтобы Женни не было одиноко без мамы, у нее в комнате висел большой ее портрет. При этом сама мама жила через несколько домов, и Женни почти каждый день к ней ходила и иногда даже оставалась там ночевать, а с моим приездом, как я понял, даже чаще, чем раньше. Все-таки чем-то я ее серьезно бесил.
В конце концов, мне показалось, уж не знаю, правильно или нет, что мной играют в какую-то девичью игру, где мне отвели роль влюбленного дурака, которым постоянно помыкают, а он все топчется где-то рядом, для того чтобы повышать самооценку героини, как Карандышев при Ларисе в «Бесприданнице». Одна мысль, что кто бы то ни было, и уж тем более маленькая девочка, отводит мне такую роль, а на Карандышева я был похож все-таки несколько меньше, чем на Ричарда Львиное Сердце, довела меня до настоящего бешенства, но бесился я только до тех пор, пока мне не стало смешно. Нет, все-таки у этой девчонки был какой-то серьезный взрослый женский талант, если она втянула в эту свою игру уже не самого молодого и не самого неопытного мужика, не страдавшего ни малейшей тягой к лолитам.
На самом деле у меня тогда была довольно серьезная психологическая проблема, смежная с гумбертовской, но никак не противоречившая морали и уголовному кодексу ни одного государства. Мою тридцатилетнюю жизнь крайне осложняло то, что влекло меня исключительно к молодым девчонкам, не старше двадцати двух – двадцати трех, но и не моложе семнадцати-восемнадцати. Так сложилось еще в самой ранней молодости, когда мне самому было семнадцать-восемнадцать, и меня интересовали только ровесницы, а женщины постарше, которым я как раз почему-то часто нравился до того, что они делали мне предложения, от которых я буйно краснел и не знал, куда деться, меня почти не занимали, а чем-то даже пугали. Я-то их воспринимал как мамок. Ну, на пару лет старше – это ничего, а на десять-пятнадцать – это по моим понятиям был явный перебор, а именно их я почему-то особенно интересовал.
Одну такую сцену я запомнил навсегда. Я тогда был на первом курсе и ехал в институт на метро, когда на переходе вдруг увидел свою преподавательницу, которая стояла, прислонившись спиной к стене и плакала. Ей стало плохо с сердцем. Я ее подхватил и почти понес. Очень скоро ей стало хорошо. Меня тогда впервые поразила скорость перемены женского настроения. Десять минут назад она не могла сдержать слез от боли, а тут вся расцвела, потребовала, чтобы я ее обнял, а то она упадет, и все время норовила задеть меня широко раскачивающимся бедром.
Взвинтило меня это, конечно, прилично, а как иначе, но у меня и мысли не было идти дальше. Она была ровно вдвое старше, и для меня это был почти непреодолимый барьер. Не потому, что я не мог его преодолеть. Чего в семнадцать лет не преодолеешь? А просто не хотел.
Еще я всегда был очень скрытный, и никому ничего не рассказывал о своей жизни, особенно личной, а эта дама по мере приближения к институту прижималась ко мне все плотней и что-то все время говорила мне уже почти в ухо. Слава Богу, благодаря ее медленному шагу мы опаздывали и встретили мало кого.
Между прочим, она была красивая знойная женщина каких-то южных кровей, и многие, оказавшись на моем месте, были бы счастливы, но я уже не знал, как от нее избавиться, а то, что она привела меня в весьма возбужденное состояние, меня просто бесило. У меня только что закончился не самый удачный роман с семнадцатилетней стервочкой-блондинкой с абсолютно ангельским личиком, и начиналась большая любовь с роскошной семнадцатилетней же брюнеткой, тоже не самая счастливая, но определившая все в моей жизни на пару лет вперед, а то и больше, и эта темпераментная, почти пожилая, как я тогда нагло считал, дама в этой молодежной схеме как-то не угадывалась.
Мы наконец дошли до института. Я сказал, что мне надо бежать на пару, и она посмотрела на меня как на конченого придурка, но, кажется, решила, что я все-таки не безнадежен. В перерыве она поймала меня у деканата, бросилась ко мне со словами: «Саша, что же вы так ходите?!» – и стала, глядя мне прямо в глаза, при этом время от времени томно и неторопливо захлопывая и расхлопывая свои собственные красиво подведенные и обведенные темные глаза, подчеркнуто медленно застегивать мне рубашку сверху, а на самом деле щипать меня за волосы на груди. Выражение лица у нее при этом было совершенно постельно-интимное. Я от всего этого пребывал в легком шоке, который утяжелялся с каждой секундой. А она, в отличие от меня, не испытывала ни малейшего смущения.
В те далекие девственные времена подобная раскованность была все-таки в диковинку, и обалдевал не я один, но и все, кто проходил мимо деканата. Среди них оказался преподаватель, с которым у меня сложились дружеские отношения, мои друзья в те времена, в отличие от подруг, как правило, были старше меня. Он ошалело на все это посмотрел, и дама меня очень нехотя отпустила, как будто шаря глазами у меня под рубашкой. Однако через пять минут ко мне подскочил уже тот самый Друг-Преподаватель со словами: «Ты чего теряешься? Такая баба!» Он как-то видел меня с моей новой любовью, столкнулись мы где-то в этом тесном мире, так что был в курсе, и я тут ему это напомнил, на что он ответил, что да, «очень красивая девочка», но «это же совершенно разные вещи» и «ты, уж поверь, тут такого опыта наберешься, что на полжизни вперед хватит». Предложение было дельное, но я был настоящим членом сексуальной пионерской организации, параллелить я категорически не мог, что я, путаясь в словах, как-то ему и объяснил. Друг-Преподаватель не был пошляком. Он неожиданно посмотрел на меня с глубоким сочувствием и сказал: «Хороший ты парень, но этого никто не оценит».
Надо сказать, что у меня в те далекие годы была абсолютно конфетная внешность, которая самому мне не ахти как нравилась и очень смущала. Я с упоением занимался разными мордобойными видами спорта, абсолютно не представляя себе, как сложится моя жизнь, и стремясь стать то ли лингвистом с хорошим ударом, то ли искусствоведом, также с хорошим ударом, потому что понимал, что лингвистика и искусствоведение сами по себе меня мало от чего защитят. О том, что хороший удар тоже мало от чего защищает, я узнал значительно позже, а пока я со все возрастающим нетерпением ждал, когда же шрамы исправят и украсят мою сладкую рожу. Как назло, на мне все заживало как на собаке, и даже нос никак не ломался, крепкий оказался. Так что шрамы украсили мою морду только много позже. Разумеется, как раз тогда, когда я перестал этого хотеть. Вообще же, моя внешность, от которой толком не осталось даже фотографий, так как я никогда не любил сниматься, меня интересовала только как оружие даже не в борьбе за женщин вообще, а всегда в борьбе за какую-то одну конкретную женщину, а уж я всегда выбирал такую, чтобы она все мои нервы намотала себя на палец, а потом крутила их вокруг него. Что умел – то умел.
Вот таким мудаком я был в семнадцать лет. Таким и… В общем, не важно. Ну а дальше я взрослел, а мои подруги – нет. После армии я как-то быстро огрубел внешне и стал наконец выглядеть на свой возраст. Это не было никакой проблемой, пока дело не стало приближаться ко все тем же проклятым тридцати годам. Какое-то время помогало то, что я никогда не пил, не курил, всегда занимался спортом, по-прежнему время от времени надевал боксерские перчатки, мог в любое время дня и ночи с места пробежать двадцать-тридцать километров. В результате в тридцать, весь из себя такой поклонник здорового образа жизни, я выглядел, как пропитой и прокуренный «двадцатилеток». Раскрывали меня только особо проницательные особи, но со временем их становилось больше, и я боялся, что мои вечные избранницы вот-вот начнут воспринимать меня как папика. Некоторые признаки этой нарастающей опасности я уже заметил. Для вчерашних школьниц я со своей мордой в шрамах и первой пробившейся сединой, которую я каждый раз спешно ликвидировал, быстро становился очень-очень взрослым, а так как вкусы и предпочтения у меня упорно не менялись, я все больше беспокоился: а что я дальше-то буду делать?
Так что полуголые проходы Женни по коридору и раскрывания одеяла при «спокойноночных» прощаниях меня, слава Богу, никак не возбуждали, так как она была далека от интересовавшего меня возраста, но все больше раздражали, потому что в первом случае меня рассматривали как пустое место, а во втором – просто издевались, понимая, что меня это смущает, и действительно смущало. Особенно потому, что я не мог не видеть, что Женни неизбежно вырастет во взрослую девушку как раз того типа, который мне особенно нравился. Черты лица, правда, на мой вкус, были слегка жестковаты, но любящее выражение лица вполне могло их сгладить, оставалось только добиться его. Однако в том виде, в каком она была сейчас и как себя вела, она меня никак не интересовала.