Марина Цветаева
Шрифт:
Обстановка в Трехпрудном становилась все более тяжелой; не было центра, вокруг которого сплотилась бы семья, не было общих интересов, каждый шел в свою сторону. Силы и помыслы Ивана Владимировича были отданы Музею, завершение и открытие которого откладывалось из года в год. Здоровье его ухудшалось, он страшился, что не доведет дело до конца. К тому же с начала 1909 года его лихорадила тяжба с министром народного просвещения А. Н. Шварцем, бывшим его однокурсником по университету. Придравшись к случаю кражи гравюр в Румянцевском музее, директором которого все еще состоял И. В. Цветаев, министр начал присылать в музей одну ревизию за другой, ища материалы для обвинения директора в халатности и злоупотреблениях. Трижды Шварц обращался в Правительствующий сенат с предложением привлечь Цветаева к уголовной ответственности, его не останавливало даже то, что вор и большая часть гравюр были обнаружены Цветаевым сразу после пропажи. Трижды Сенат рассматривал дело «Шварца – Цветаева» и в конце концов прекратил его за «бездоказательностью обвинений». Однако «нравственная победа» дорого обошлась Ивану Владимировичу: получив доклад министра и не узнав мнения Сената, Николай II согласился на увольнение Цветаева, не приняв во внимание его двадцативосьмилетней службы и не назначив ему никакой пенсии. Кто мог помочь ему, поддержать и утешить? Мария Александровна, если бы была жива. Но ее не было, а с детьми не было близости, и если они от души сочувствовали отцу, то вряд ли при своих характерах могли это сочувствие выразить. Они мало понимали друг друга, и он знал, что у него нет ни влияния, ни власти над ними. Младшие дочери научились его потихоньку обманывать. Возможно, это была «святая ложь» – чтобы не огорчать. Жить по его – «старым» – правилам никто из детей не хотел и не собирался.
В жестоком и по-юношески несправедливом стихотворении «Столовая» Марина изобразила членов своей семьи как «во всем друг другу чуждых» и даже «врагов», а их совместную жизнь в Трехпрудном как «мир из-за тарелки супа». Очевидно, именно по поводу этого стихотворения В. Брюсов сказал в своем отзыве на «Вечерний альбом»: «Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние». Стихи свидетельствуют, что устойчивость покинула этот дом и Мариной владело чувство, что «все неустойчиво, недружелюбно, ломко...». Не сами ли они были в этом виноваты? Каждый свою боль скрывал, уносил к себе, замыкался в ней, а на поверхности, для других оставались отчуждение и холод. В. И. Цветаева записывала в дневнике: «...в Трехпрудном выяснилось что-то все-таки несообразное. Оно перемелется, но лучше бы не было таких толчков друг о друга.
Марина молча, упорно, ни с кем не считаясь – куда она идет? Так жить с людьми невозможно. Так, с закрытыми глазами, можно оступиться в очень большое зло. И кажется мне, что Марина и не «закрывает глаз», а как-то органически не чувствует других людей, хотя бы и самых близких, когда они ей не нужны. Какие-то клавиши не подают звука. В жизни это довольно страшно.
Ее нельзя назвать злой, нельзя назвать доброй. В ней стихийные порывы. Уменье ни с чем не считаться. Упорство. Она очень способна, умна. Труд над тем, что ей любо – уже не труд, а наслаждение! Это, конечно, огромно. И она еще только подросток... Время скажет свое.
Только чувствую: от Марины, близкой, младшей, родной, я отхожу... Без слов, как-то само собой, внутренне трудно».
Эта запись рисует Цветаеву в необычайно тяжелое для нее переходное от отрочества к юности время. Старшая сестра видит необычность Марины, кажется, понимает ее достоинства и недостатки – и совершенно ее не чувствует, не может – и не старается – проникнуть за поверхность, в глубь души и характера. Она «отходит», отступает, отступается от Марины, не сделав попыток помочь, преодолеть «трудный» возраст и трудную ситуацию. В сознании Валерии никак не связались ум, талант, умение трудиться средней сестры с ее «закрытостью», стихийностью, отчужденностью от окружающих. Увы, это типично: видя перед собой большого поэта, люди хотели бы, чтобы он был к тому же «рубахой-парнем», душой компании и отличным соседом по коммунальной квартире. Непонимание того, что поэтический дар накладывает отпечаток на личность и взаимоотношения с людьми, часто сопутствует поэтам. Так было и в данном случае. Старшей сестре легче было «отойти», чем вникнуть в то, что происходит с Мариной. А между тем, может быть, только она могла бы хоть отчасти заменить мать.
Анастасия Цветаева предполагает, что в конце зимы 1910 года Марина покушалась на самоубийство: на спектакле Сары Бернар «Орленок» она якобы пыталась застрелиться, но револьвер дал осечку. Об этом Анастасия Ивановна, гостившая в те дни в Тарусе, догадалась, когда более тридцати лет спустя получила из третьих рук «прощальное» письмо сестры... Тогда-то ей и вспомнились слова приехавшей в Тарусу Марины «не удалось...» Что – не удалось?
К сожалению, письмо Марины Цветаевой, написанное как бы перед попыткой самоубийства, пропало, и нам остается полагаться лишь на память Анастасии Цветаевой. Но в этом страшном эпизоде в жизни сестры память подводит Анастасию Ивановну – гастроли Сары Бернар в Москве проходили не в 1910-м, а в декабре 1908 года. Значит, может быть, попытки самоубийства не было? Может быть, существовало только прощальное письмо? Не исключено, что, написав его, Марина дала разрядку гнетущему ее напряжению. Писание и позже было выходом из всех ее жизненных тупиков. Но даже если было только прощальное письмо, – мы можем почувствовать, в каком тяжелом психическом состоянии вступала Марина в юность, как давило ее одиночество и, казалось бы, добровольное затворничество с книгами.
Не получилось дружбы с Нилендером. Перестал бывать в Трехпрудном Эллис после скандала весной 1910 года, когда он вырезал страницы из книг в библиотеке Румянцевского музея. Отношения Эллиса с сестрами Цветаевыми не прервались, но интенсивность дружбы иссякла. И уже тогда, по-видимому, появились чуть заметные нотки иронии. Осенью 1911 года Марина напишет, что ей не хочется просить Эллиса привести в «Мусагет» ее будущего мужа. А в 1914-м в поэме «Чародей», вспоминая их восторженную дружбу втроем и отдавая ей должное, Цветаева не скрывает иронии ни к себе тогдашней, ни к герою поэмы. Александр Блок писал однажды Андрею Белому об Эллисе: «я боюсь Эллиса,что-то в нем чужое – ужасное, когда не милое, и только милое,когда я его увижу и он повернет ко мне одно из своих многих лиц» [30] . Не один Блок говорил о том, что Эллис мог быть страшным, но сестрам-подросткам он не показал своего «ужасного» лица. Он предстал перед ними «только милым»: восторженным, благословляющим, фантазирующим, проклинающим, – постоянно кипящим. А ретроспективно – немножко смешным. Эпоха Эллиса в Марининой жизни кончилась.
30
Блок А. Собр. соч. В 8 т. Т. 8. М.; Л.: Худож. лит., 1963. С. 345.
И сразу же наступила эпоха Максимилиана Волошина, начавшаяся его статьей о «Вечернем альбоме». Между ними возникла литературная дружба: Волошин пытался приобщить Цветаеву к книгам, которыми сам тогда увлекался, она писала и говорила ему о том, что она любит. Это было время «прощупывания» друг друга. Несмотря на доброжелательность Волошина к ее стихам и к ней самой, Цветаева не сразу решилась поверить в эту дружбу и довериться ей.
Безнадежно-взрослый Вы? О, нет! Вы дитя и Вам нужны игрушки, Потому я и боюсь ловушки, Потому и сдержан мой привет... —писала она в начале знакомства. Однако довольно скоро между ними, несмотря на большую разницу в возрасте (Волошин на шестнадцать лет старше), возникает взаимопонимание, и уже весной 1911 года Цветаева пишет Волошину из Гурзуфа письма, полные доверчивой откровенности. Она говорит о море, но в словах ее слышится тоска по Человеку: «Я смотрю на море – издалека и вблизи, опускаю в него руки – но все оно не мое, я не его. Раствориться и слиться нельзя». Тема невозможности «раствориться и слиться» станет постоянной в творчестве Цветаевой. В письме от 18 апреля 1911 года она полушутя называет Волошина «Monsieur mon p`ere spirituel» (Господин духовный отец, фр. – В. Ш), но содержание письма серьезно, это почти исповедь. При наивности некоторых категоричных заявлений типа: «Доктор не может понять стихотворения! Или он будет плохим доктором, или он будет неискренним человеком», – видно, что Марина весьма трезво оценивает свое положение: «Виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни... Я забываюсь только одна, только в книге, только над книгой!.. Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге, – я не говорю о детских воспоминаниях, нет, только о взрослых!» Ей кажется, что она «мысленно все пережила», жизнь видится слишком простой и грубой; она задает Волошину и самой себе вопрос: «Значит, я не могу быть счастливой?» И наконец, признание – значительное для нее на годы вперед: «Остается ощущение полного одиночества, которому нет лечения. Тело другого человека – стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!»
Утоли мою душу! (Нельзя, не коснувшись уст, Утолить нашу душу!) Нельзя, припадая к устам, Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст... Утоли мою душу: итак, утоли уста.Разве эти стихи двенадцать лет спустя не перекликаются с тем юношеским письмом? Всю жизнь Цветаевой хотелось преодолеть тело и общаться с людьми на уровне только душ... Сейчас же она ждет от Волошина «человеческого, не книжного ответа».
Думая о Марине Цветаевой ранних лет ее молодости, видишь ее зачарованной душой, заблудившейся в лесу книг и царстве теней. Она жила в заколдованной стране своего одиночества, не умея из него выбраться. Ее первая книга кончалась молитвой:
Дай понять мне, Христос, что не всё только тени, Дай не тень мне обнять, наконец!Глава третья
«Солнцем жилки налиты, не кровью...»
Расколдовал ее, как полагалось в знакомой с детства сказке, прекрасный принц. Его звали Сережа Эфрон. Он нашел Марину в Коктебеле 5 мая 1911 года... И вывел ее из царства теней.
Что за странное слово – Коктебель? Ученые все еще гадают о его происхождении, но расшифровывают как «синяя вершина», возможно, просто потому, что так выглядит эта окруженная горами долина на юго-восточном побережье Крыма. История Коктебеля восходит к незапамятным временам, в его земле до сих пор находят следы скифов, печенегов, средневековых итальянцев и армян. В наше время осваивать Коктебель было нелегко: место безводное, почти безлюдное – крошечная татарско-болгарская деревенька – со странным, своеобразным и, может быть, отпугивающим пейзажем. Он возник миллионы лет назад при извержении вулкана Карадаг (Черная гора), давно угасшего, превратившегося в поразительные скалы, замыкающие с запада Коктебельскую бухту. Казалось, что все это произошло недавно, что со времени извержения ничего не изменилось и земля еще не успела остыть – летом земля Коктебеля раскалена от солнца и греет ступни даже сквозь легкую обувь, – что все эти голые, еще не обросшие зеленью земные морщины и складки запечатлели в себе недавнюю борьбу стихий. Пейзаж уводил к воспоминаниям о сотворении мира. Нужен был особый склад души, чтобы полюбить эту «трагическую землю» и захотеть на ней поселиться.
Мать Максимилиана Волошина Елена Оттобальдовна оказалась одной из первых жительниц Коктебеля. Она купила участок у самого моря и начала строиться, когда сын учился в гимназии. Она проводила в Коктебеле большую часть года, Макс возвращался сюда из всех своих странствий. Постепенно, повидав множество других земель, он влюбился в свой Коктебель, в Восточный Крым, отождествленный им с древней Киммерией – той, на краю света, о которой уже Гомер знал, что у самого входа в Аид есть
...киммериян печальная область, покрытая вечно Влажным туманом и мглой облаков... [31]31
Одиссея / Пер. В. А. Жуковского. Песнь XI. Стихи 14–15.