Марк Твен
Шрифт:
Он не мог стать на точку зрения Фенимора Купера, считавшего, что «поэту и живописцу разрешается показывать не «натуру» в ее реальном будничном виде, а ее «прекрасный идеал», некий потенциально возможный «субстрат» ее лучших свойств» [23] . Твену — великому почитателю «достоверности», влюбленному в «точное слово, в ясность изложения» (12, 78), не требовалось обставлять реальность пышными и яркими декорациями, ибо он находил красоту не за пределами житейской прозы, а в ней самой. Его романтика реалистична не только по формам своего художественного воплощения, но и по самой своей сущности. Для этого «поэта действительной жизни» источником поэтического вдохновения служили обыкновенные, простые чувства обыкновенных, простых людей, их здоровые импульсы, природа в ее подлинном, живом облике, во всей широте и мощи ее реального «раскованного» бытия. Немудрено поэтому, что самый бледный отпечаток романтического «котурна» или только призрак его приводит Твена в состояние воинственного раздражения. Полемический задор писателя заводил его, как правило, очень далеко, до полной утраты чувства справедливости. Подтверждение этому можно найти в его высказываниях о двух писателях-романтиках, в отношении которых он проявлял особую непримиримость: Фениморе Купере и Вальтере Скотте. Его памфлет «Литературные грехи Фенимора Купера» (1895) поистине может считаться «венцом антиромантической кампании в американской критике» [24] . Автор «Кожаного чулка» всегда служил Твену чем-то вроде «мальчика для битья», и он рассматривал творчество Купера как обобщающее выражение всех идейных и художественных пороков представляемого им литературного направления. В этом смысле Твен был не одинок. Подобный взгляд на Купера характерен для американских писателей реалистической ориентации. «Купер был для них наглядным символом отжившего романтизма, поскольку он фальсифицировал жизнь… в то время как они стремились к правдивому ее изображению… он ставил под угрозу достижения американского реализма» [25] . Автор приведенной цитаты американский исследователь Краузе прав и в другом своем суждении. Он обоснованно утверждает, что Твен отчасти «придумал» своего Купера и воевал с этим созданием своей фантазии, не видя (а быть может, и не желая видеть) его отличий от реального носителя этого прославленного имени. Его полемика с ним с точки зрения своей критической методологии отчасти напоминает полемику Толстого с Шекспиром (с поправкой на национальное своеобразие). Игнорируя романтическую символику романов Купера, Твен подходит к ним с неумолимым требованием жизненного правдоподобия. Видя в творчестве Купера нагромождение нелепых выдумок («насилие над законами жизни и природы»), он противопоставляет этому «романтическому вздору» прагматический культ фактов. Он уличает своего оппонента в неспособности их видеть и замечать (когда Купер удосуживается заметить факты, «читать его еще менее интересно, чем тогда, когда он попросту их не замечает»).
23
Шейнкер В. Н. Указ. соч., с. 133.
24
Шейнкер В. Н. Указ соч., с. 121.
25
Krause S. J. Mark Twain as Critic. Baltimore, John Hopkins Press, 1967, p. 134.
Однако «факт» для Твена понятие далеко не однозначное и в нем есть разные оттенки, хотя в большинстве случаев все они означают знание жизни, основанное не на фантазиях, а на личном опыте. Нельзя писать о том, чего испытал сам и о чем знаешь только понаслышке. «Не ходите за пределы собственного опыта, — поучает он в одном из своих писем начинающую писательницу. — После того как Вы сами попытаетесь… спуститься по водосточной трубе, Вы уже… не позволите своему герою спускаться о ней, держа в объятиях женщину» (1, 586–587). В целом, однако, твеновский культ «факта» несводим к узкому эмпиризму и прагматизму. «Преступление», в котором он уличает Купера, реально означает не только незнание жизни, но и неуважение к ней, к ее элементарным законам, естественной логике, к обыкновенному человеку и его нормальным жизненным реакциям. Его романы, по мнению Твена, есть насилие над законами жизни и литературы. Приблизительно те же обвинения Твен предъявлял учителю Купера — Вальтеру Скотту. И этот певец европейского средневековья пренебрегал фактами жизни и, преподнося вместо них суррогаты, окружал их поэтическим ореолом. «Настоящий рассадник романтической заразы» — его творчество — породило целую эпидемию («вальтер-скоттовская болезнь»), от которой и по сей день страдает человечество, и не только в Европе, но и в Америке. Между тем его романы есть не что иное, как коллекция «призраков, скелетов и неумело сделанных восковых фигур». Нет, невозможно «испытывать интерес к этим бесплотным привидениям!» Конечно, все эти грозные инвективы, адресованные не столько великим романтикам в их реальном («для себя») бытии, сколько романтизму в целом, прежде всего характеризуют не их, а творческие убеждения самого Твена. Глубоко ощущая прелесть здоровой, неизуродованной живой «природы», Твен ненавидел «всяческую мертвечину», и ненависть к ней стала для него не только художественным, но и теоретическим принципом, дав ему постоянный критерий для оценки явлений искусства. «Героями произведения должны быть живые люди, — писал он в той же статье о Купере («Литературные грехи Фенимора Купера»), — (если только речь идет не о покойниках), и нельзя лишать читателя возможности уловить разницу между теми и другими» (11, 431).
Нет сомнения, что за этим интересом к реальной жизни во всех ее многообразных проявлениях стояло и стремление к изменению социального адресата американского искусства, Романтическая тяга к необыкновенному и исключительному, пренебрежение к будничному, заурядному явно представлялись Твену своего рода «кастовым» признаком, той особой «изощренной искусственностью» [26] , в которой он, как явствует из некоторых его высказываний, видел неотъемлемую черту литературы для избранных. Сам он последовательно ориентировался на массового, демократического читателя, и многое в его эстетике (равно как и в художественной практике) объясняется такой ориентацией. Его заявление о том, что он «никогда не стремился учить развитые классы и не годился для этой цели ни по дарованию, ни по воспитанию», что он всегда гонялся за «дичью покрупнее» [27] , иными словами, за широкой читательской массой, обобщает самую сущность его творческой позиции как в ее теоретическом, так и в «практическом» аспекте.
26
Salomon R. B. Op. cit., p. 36.
27
Twain M. Letters in 2 volumes, v. 2. N. Y., 1971, p. 525.
Связь Твена с трудовой Америкой, скрепленная жизненным опытом, уже с самого начала его писательской деятельности определила живую силу его творческого воображения. Подлинный сын своего народа, он обладал той ясностью взгляда, той конкретностью поэтического мышления, которая составляла характерную черту народного мироощущения. Поистине «у него был ясный взгляд на жизнь и он лучше знал ее и меньше был введен в заблуждение ее показными сторонами, чем любой американец» [28] . Эти особенности мировосприятия Твена и позволили ему взглянуть на свою страну глазами непредубежденного человека, созерцающего ее как бы извне.
28
Howells W.D. My Mark Twain. N. Y., 1910, p. 146.
Писатель, пришедший в литературу из гущи народной жизни, он навсегда сохранил позицию «пришельца», не утратившего способность к отстраненному восприятию чужого для него мира собственников и созданных им противоестественных отношений. Именно этот угол зрения, увековеченный им в форме целостной художественной системы, помог ему обнаружить грань, отделяющую «американскую мечту» от реальной действительности. В ходе о творческой эволюции эта грань, первоначально обозначенная еще нечеткой линией, стала представляться ему все более и более непреодолимой. Пройдя сквозь сферу его литературных отношений, она легла водоразделом между ним и бостонской школой. Этот «простой, непосредственный гений, пришедший с речного парома, из рудничного лагеря, из западноамериканской газеты того времени» [29] , в начале своей деятельности попытался установить контакт с господствующими литературными авторитетами. Но уже тогда он делал это ценою известного насилия над собой. Он питал отвращение к любым подделкам под жизнь, и плоский, прилизанный реализм Олдрича был толь же неприемлем для него, как и риторически приподнятый романтизм Фенимора Купера. Не только бостонские «ортодоксы», но и пользовавшийся (временно) их расположением Брет Гарт, «опекавший» Марка Твена и шлифовавший его стиль, вызывал у него сложные (и в целом не очень добрые) [30] чувства. Для этого имелись известные основания. Конечно, заслуги Брет Гарта перед отечественной литературой несомненны, он по праву занимает видное место среди художников, пролагавших путь американскому реализму.
29
Драйзер Теодор. Два Марка Твена. — Собр. соч., т. XI. М., «Правда», 1954, с. 594.
30
В своей статье о Брет Гарте (1906) Твен пишет: «Брет Гарт был одним из самых приятных людей, каких я знал. Он был также одним из самых неприятных людей, каких я знал. Он был позер, насквозь фальшивый и неискренний…» (12, 298).
По-своему он был и реалистом и демократом. Расширив диапазон искусства США, он одним из первых ввел в его обиход новых героев — фронтирсменов Запада. Но, преисполнившись симпатии к этим неотесанным «земляным людям», он тем не менее подвергал известной обработке свой грубый материал. Из его рук он вышел приглаженным и отлакированным, сдобренным немалой дозой сентиментального «диккенсовского» умиления. Именно этого и не прощал ему Марк Твен — писатель отнюдь не сентиментальный. Великолепно знакомый с бытом и нравами Запада, он именовал бретгартовских фронтирсменов «самоотверженными сукиными детьми» и отказывался видеть в них реальных золотоискателей и землекопов. Правда, эти оценки принадлежат уже зрелому Твену. Потребовался некоторый срок, чтобы Твен окончательно осознал несовместимость своих творческих устремлений с принципами бостонских «браминов» и всех тех, кто был хоть сколько-нибудь похож на них [31] .
31
См.: Петрова Е. Н. Марк Твен в оценке американской критики. Дис. на соиск. учен, степени канд. филол. наук. Л., 1963.
В отличие от Уолта Уитмена, уже в 1871 г. увидевшего в бостонцах «жалких пигмеев… компанию франтов, которые затопляют нас своими салонными чувствами, своими зонтиками, романсами и щелканьем рифм» [32] , Марк Твен «на первых порах был заворожен надменным миром, к которому необдуманно примкнул» [33] .
Вероятно, его доверие к этому миру в немалой степени поддерживалось дружескими отношениями с Хоуэллсом, единственным представителем «традиции благопристойности», уже в 1869 г. оказавшим ему радушный прием и признавшим за ним право на принадлежность к литературным кругам. Стремление Твена жить в ладу с писателями «хорошего тона», несомненно, стимулировалось и его семейными обстоятельствами.
32
Уитмен У. Избранное, с. 283.
33
Драйзер Теодор. Два Марка Твена, с. 594.
Женившись в 1870 г. на мисс Оливии Ленгдон — дочери богатого промышленника, Твен поселился в Хартфорде — одном из тех городов Новой Англии, где традиции пуританства были особенно устойчивыми. Внешне его жизнь сложилась более чем благополучно. Он был богат, знаменит, любим женой и детьми и в свою очередь любил их. Его дом являлся центром притяжения культурных, одаренных, широко известных людей, живших по соседству (в их числе находилась и Бичер-Стоу — автор знаменитого романа «Хижина дяди Тома»). Многие из тех, кто его окружал (священник Дж. Твитчел, У. Д. Хоуэллс), пользовались искренним уважением писателя, и он охотно выслушивал их мнения по поводу своей литературной деятельности. Готовность Твена к уступкам заходила так далеко, что он позволял не только Хоуэллсу, но и своей жене редактировать создаваемые им произведения и изгонять из них все то, что было несовместимо с правилами «благопристойного» поведения. И тем не менее уже на этом этапе начиналась та «пытка» [34] Марка Твена, которую он терпел на протяжении всей своей творческой жизни. Под маской благополучия зарождалась трагедия внутреннего разлада, постепенно принимавшая все более острые и мучительные формы. Этот внутренний конфликт, не имевший ничего общего ни с фрейдистскими комплексами [35] , ни с коммерческим расчетом, бесспорно, возникал на почве социальной и психологической несовместимости «двух Америк», столкнувшихся в лице «плебея» Марка Твена и чинных блюстителей буржуазного миропорядка.
34
Название известной книги Ван Вик Брукса «The Ordeal of Mark Twain» (N. Y., 1970).
35
Эту точку зрения развивает Ван Вик Брукс в своей книге.
Следует отдать должное бостонцам: в своих отношениях с Твеном они проявили значительно больше последовательности, чем он. Уже с первых шагов Твена на поприще литературы они восприняли его как некое чужеродное тело. «Чем более утонченным считал себя человек, — вспоминал впоследствии Хоуэллс, — тем больше сомневался он в тех достоинствах Марка Твена, которые сейчас признаны всеми, а тогда получали признание только у простого народа» [36] . Но признать этого простонародного писателя бостонцам мешала не только утонченность вкуса. В самобытности его художественного почерка они явно разглядели некий скрытый заряд, способный взорвать священные устои «американизма». А между тем ведь и Марк Твен по-своему утверждал «американизм». Но его «американизм» был явлением иной социальной природы. Слово это для раннего Твена было равнозначно демократии. Подобное его осмысление (также чреватое некоторыми «опасностями») легло в основу первой книги Твена «Простаки за границей».
36
Howells W. D. My Mark Twain, p. 46.
Твен-юморист
Ранние произведения Твена поражают своим жизнерадостным весельем, насмешливым, озорным тоном. Наивная вера в реальность американской свободы окрашивает эти произведения в оптимистические тона. На этом этапе Твен еще не сомневается в преимуществах демократического строя Америки. «Американизм» молодого писателя с особенной ясностью проявился в его «Простаках за границей» (1869) — серии очерков, описывающих путевые впечатления Твена во время путешествия по Европе, которое он совершил как корреспондент газеты «Альта Калифорния». Появление этой книги, в основу которой легли репортерские письма Твена (53 письма), направляемые им с борта парохода «Квакер-Сити» в редакцию газеты, было первым подлинным триумфом писателя. Когда книга вышла отдельным изданием, она имела большой успех и привлекла всеобщее внимание своей необычностью. Сам жанр путевых заметок отнюдь не являлся новостью для читателей Америки. Книги подобного рода пользовались в США популярностью, и их авторами были и прославленные деятели литературы (Лонгфелло), и начинающие писатели, чьи имена еще не приобрели известность. Но при всех различиях между этими авторами, произведения их написаны в одной и той же тональности почтительного восхищения.
Америка — молодая страна, у которой не было ни архаических памятников, ни старинных летописей, ни освященных веками традиций, с почтительной завистью взирала на древнюю, окутанную романтическими легендами и преданиями Европу. Но молодой, задорный юморист Запада взглянул на Старый Свет иными глазами. Насмешливая, парадоксальная, острополемическая книга начинающего писателя стала декларацией его республиканских и демократических воззрений. Монархическая Европа с ее феодальным прошлым и сложной системой сословно-иерархических отношений не вызвала у него никаких благоговейных чувств. Со скептической усмешкой он производит смотр ее культурным и историческим ценностям.