Марк Твен
Шрифт:
Опорой при осуществлении этой программы Твену служила не только фольклорная традиция, но и те литературные явления, которые, подобно его собственному творчеству, взошли на почве западного фольклора. Его повествовательная манера многими своими сторонами соприкасалась с традициями так называемого газетного юго-западного юмора.
Как показали работы советских исследователей [39] , традиции эти составляют один из первоисточников американского реализма. Рассказы талантливых юмористов Себы Смита, Лонгстрита, Халбертона Гарриса, Хупера, равно как и Артемуса Уорда и Петролеума Нэсби, являлись попытками критического осмысления действительности. Эти писатели обладали остротой взгляда, свободой суждений и смелостью мысли и еще в эпоху господства романтизма стремились приковать внимание читателей к уродствам американской общественной жизни в их реальном, «будничном» воплощении. Впервые в истории литературы США они ввели в обиход национального искусства образы циничных политиканов, беззастенчивых дельцов, наглых шарлатанов всех мастей.
39
См. Самохвалов Н. И. Указ. соч.; Новицкая З. В. Традиции американского юмора XIX века и речевые средства комического у Марка Твена. Автореф. канд. дис. М., 1962.
В их произведениях Твен нашел богатейший материал для своего творчества, и они же подсказали великому сатирику многие приемы. Некоторые особенности метода Твена — «минимум описаний и отвлеченных рассуждений, максимум действия, динамизм повествования, меткость языка, использование диалекта» [40] и интонации устного рассказа, несомненно, берут свое начало в юмористике 30-70-х годов (а она в свою очередь — из фольклора). Из этого богатого реалистического фонда черпал он и многие свои сюжеты. Обновляя новеллистическую традицию Америки, он вводил в ее обиход особую форму «штриховой» бытовой зарисовки, впоследствии получившую дальнейшую жизнь у Ринга Ларднера. Для предшествующей Твену американской литературы характерен иной тип рассказа и новеллы. Их ядром обычно служило некое необычное, а иногда и фантастическое происшествие, обраставшее в ходе повествования столь же необычными драматическими перипетиями, не выпадавшими, впрочем, из строго очерченных границ последовательно развивающегося, крепко спаянного, четко обрисованного сюжета. Образцом такого остросюжетного построения могут служить новеллы Эдгара По. Фантастически бредовый характер изображаемых в них событий особенно оттеняется логической ясностью и математической организацией их сюжетного развития. Эта каноническая для американской литературы XIX в. схема новеллистического повествования у Твена подвергается пародийному переосмыслению. Он был первым писателем Америки, окончательно порвавшим и с условностью сюжета, и с традиционными сюжетными схемами [41] . «Я терпеть не могу… Готорна и всю эту компанию», — писал он Хоуэллсу, поясняя, что сюжетная интрига у этих писателей «слишком литературна, слишком топорна, слишком красивенька» [42] . Сам Твен обладал несравненным умением лепить сюжеты (или их подобие) из «ничего»: из будничных явлений повседневной жизни, из банальнейших действий обыкновенных, рядовых, ничем не замечательных людей, из мельчайших Деталей их повседневного быта. Извлекая из всего этого прозаического материала множество «сюжетных выкрутасов», Твен создавал в своих рассказах ощущение динамически развивающегося действия. Ощущение это отнюдь не обманчиво. У рассказов Твена есть свой особый «драматический» конфликт, и именно он служит источником их скрытого динамизма. Внутренней коллизией его юмористического цикла является столкновение живой, свободной, энергически деятельной жизни с системой омертвевших искусственных установлений, теснящих ее со всех сторон. Предпринимая защиту простого, здорового «естества» вещей от всего, что стремится его извратить и изуродовать, Твен делает орудием его обороны приемы западного фольклора. Используя их, писатель прибегает к гротеску, гиперболе, к «кровавым» эффектам. Он с удовольствием раздает «смертоносные» удары с воинственным пылом орудует ружьем, пистолетом, томагавком, палкой, столами, стульями и, сокрушив своих незадачливых противников, хоронит их на свой счет. В его интерпретации все эти «страшные» действия выглядят веселыми и смешными и столь же комически условными, как в фарсе или клоунаде. Так писать о смерти и убийстве может лишь тот, кто влюблен в жизнь и для кого она является абсолютом. Ее неукротимость, неугомонное буйство и озорство, готовность оказать стихийное сопротивление всему, что пытается обуздать ее и загнать в прокрустово ложе всевозможных запретов, утверждается всей образной системой рассказов Твена.
40
Самохвалов Н. И. Указ. соч., с. 144.
41
Шейнкер В. Н. Указ. соч., с. 130.
42
Twain M. Writings in 37 volumes, v. 36. N. Y., 1929, p. 237.
Юмористические рассказы Твена переносят читателя в особый мир, где все бурлит и клокочет, все буйствует. Даже сиамские близнецы превращаются здесь в чрезвычайно беспокойных и скандальных субъектов, которые в нетрезвом виде швыряют камнями в процессию «добрых храмовников», а покойник, вместо того чтобы мирно покоиться в гробу, садится рядом с кучером на козлы собственного катафалка, заявляя, что ему хочется в последний раз взглянуть на своих друзей. Здесь капитан Стромфильд, попав на небеса, немедленно устраивает состязание с первой попавшейся кометой; здесь обыкновенный велосипед едет куда хочет и как хочет, невзирая на усилия седока, тщетно пытающегося преодолеть сопротивление своенравной машины, а безобидные карманные часы умудряются с дьявольской изобретательностью придать своим стрелкам все мыслимые и немыслимые положения.
Писатель как бы высвобождает скрытую энергию жизни, обнаруживая ее не только в одушевленных, но и в неодушевленных предметах. Сила ее внутреннего напора ощущается даже в атрибутах повседневного быта, в комфорте и покое домашнего очага. В рассказах Твена чашка утреннего кофе нередко соседствует с томагавком или содранным скальпом. «Что бы вы сделали, если бы размозжили ударом томагавка череп вашей матушке за то, что она пересластила ваш утренний кофе? Вы сказали бы, что прежде, чем вас осуждать, нужно выслушать ваше объяснение…»
Мирная обывательская чета Мак-Вильямсов (рассказы «Мак-Вильямсы и круп», 1875 и «Миссис Мак-Вильямс и молния», 1880) живет в молчаливом и враждебном окружении ковриков, умывальников, стаканов, столиков ожесточенная борьба с которыми и составляет основное содержание их жизни. Миссис Мак-Вильямс даже не подозревает, до какой степени она права, когда во всех этих безобидных и полезных вещах видит тайных пособников бушующей за окнами грозы (хотя гроза всего лишь плод ее испуганного воображения). Грозовой заряд неуемной жизненной энергии таится во всех и во всем, даже в ней самой — суматошной, деятельной, утомительно суетливой богине обывательского домашнего очага. Гроза, буйная, шумная, бесцеремонная, бушует в людях и вещах, превращая мир в веселый ералаш.
Твену бесспорно нравится это непрерывное кипение жизни, этот веселый задор, этот раскатистый смех. Такого звонкого хохота, такого шумного веселья, такой живой, сочной «простонародной» речи еще не знала американская литература. В лице «дикого» юмориста Запада народная Америка — живая, здоровая, непосредственная — шумно и бесцеремонно утверждала себя в литературе.
На ранней стадии своего творчества Твен еще не до конца осознал глубину пропасти, отделявшей эту Америку простых людей от другой Америки — стяжателей, филистеров и лицемеров. Но ростки бунтарских настроений уже пробиваются в его веселых «пустячках». В самой манере Твена видеть вещи и говорить о них заключался вызов ханжеской, лицемерной, фарисейской морали американского обывателя.
Все искусственное и надуманное, всякая предвзятость суждений вызывают у писателя протест. Ему ненавистны догматы, каноны, штампы, любые попытки пригладить жизнь, придать ей мещански благовоспитанный облик.
Уже на начальном этапе своей деятельности Твен выступает как последовательный и непримиримый враг фальшиво-лицемерного, ханжеского «благочестия» буржуазной Америки.
Даже в это время юмор не являлся для Твена самоцелью и должен был играть в его творчестве отчасти служебную роль. У этого, казалось бы, столь беззаботного писателя было очень четкое представление о характере своей творческой миссии как юмориста. Он твердо верил, что «чистые юмористы не выживают» и если юморист хочет, «чтобы его произведения жили вечно, он должен учить и проповедовать». «Я всегда проповедовал, — утверждает он в «Автобиографии». — …Когда юмор неприглашенный, по собственному почину, входил в мою проповедь, я не прогонял его, но я никогда не писал свою проповедь для того, чтобы смешить» (12, 302). Заявление Твена соответствует истине. Даже самые его безобидные юморески выполняют особое социально-критическое задание: они служат орудием разрушения догматов, условностей и всех видов лжи и фальши как в жизни, так и в литературе.
Применительно к этой последней программа Твена поистине содержала неисчерпаемые творческие возможности. В его произведениях уже с самого начала совершалось «первооткрытие» реального мира, и в них жила радость его обретения. В процессе освобождения от моральных, религиозных и литературных «стандартов» жизненная реальность как бы впервые находила свой истинный облик. С любознательностью Колумба Твен открывал новую Америку, в каждой самой скромной подробности ее будничного быта обнаруживая неожиданное и занимательное содержание.
В этом, как и во многом другом, он был последователем «газетных» юмористов. Двигаясь вдоль колеи, проложенной ими, он, подобно им, умел придать самым общеизвестным истинам и сверхбанальным ситуациям оттенок неожиданности и сенсационности. (Характеризуя одного из своих учителей Петролеума Нэсби, Твен в «Автобиографии» рассказывает о том, что все свои лекторские выступления Нэсби начинал с заявления: «Все мы произошли от наших предков» — и эта неоднократно повторяемая фраза всегда вызывала шумное одобрение аудитории.)
При всем том реалистическое новаторство Твена не только несводимо к приемам «газетного» юмора, но в смысле своего художественного уровня несоизмеримо с ним. При всей полноте сюжетных совпадений рассказов Твена с другими произведениями американской юмористики они непохожи ни на один из своих прообразов. Даже в самых незначительных из его ранних рассказов проявляется несравненное умение Твена проникать в душу явлений, изображать их в индивидуальной неповторимости, во всем богатстве их реального бытия. В гротескных, фантастических рассказах писателя закладывались основы поэтики реализма в формах, поражающих своей свежестью и новизной. Его образы обладают огромной выпуклостью и рельефностью, метафоры сочны и красочны до предела, его сравнения отличаются неожиданностью и меткостью. В метафорической структуре его речи есть нечто от «синкретического» мышления. Он обладает несравненным умением сочетать несочетаемое, воспринимать явления жизни в комплексе, делая это с непринужденностью и простотой, свойственной целостному, наивному, мифотворческому сознанию.
В рассказах Твена лягушка «дергает плечом наподобие француза», переворачивается, как оладья на сковородке, карманные часы отдают, как дедовское ружье, и вынуждают своего обладателя «положить на грудь слой ваты». Поразительная наблюдательность Твена, предельная острота его поэтического видения проявляются во внимании к деталям, в стремлении к подробному и точному их воспроизведению. Его крошечные рассказы на диво вместительны. Штриховые зарисовки сделаны здесь со скрупулезной точностью, с обстоятельностью, казалось бы почти невозможной. Писатель успевает заметить, что сердитый старик, ворвавшийся в редакцию сельскохозяйственной газеты, прежде чем пустить в дело палку, ставит шляпу на пол и вынимает из кармана красный шелковый платок. «Свистопляска», происходящая в другой редакции — теннесийской газеты «Утренняя заря и Боевой клич округа Джонсон», не мешает ему разглядеть и трехногий стул, на котором сидел ответственный редактор, «раскачиваясь… и задрав ноги на сосновый стол», и «еще один сосновый стол и еще один колченогий стул, заваленные ворохом газет, бумаг и рукописей» (10, 107). Он видит и деревянный ящик с песком, и чугунную печку с дверцей, державшейся на одной верхней петле, и костюм редактора, датируемый «приблизительно 1848 годом», и его «косматую шевелюру», «порядком взлохмаченную» вследствие того, что энергичный деятель прессы «в поисках нужного слова часто запускал руки в волосы» (10, 107–108).