Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Подойди сюда, – говорит мама.

– Я подхожу.

– Что у тебя в кармане?

Я некоторое время колеблюсь, потом все же вытаскиваю шарик.

– Идем, – говорит мама и берет меня за руку.

Мы идем. Возвращаемся в комнату. Я уже поняла, что жизнь моя кончилась величайшим позором и я навсегда останусь в глазах мамы гнусной воровкой.

– Ложись, – командует мама.

Я укладываюсь на кровать.

– На живот, – уточняет мама. Потом, не говоря ни слова, открывает шкаф, вытаскивает ремень из отцовских брюк, задирает подол моего платья и угощает меня раз этак двенадцать. По заднице, с оттяжечкой. И пока я реву от боли, ко мне возвращаются жизнь и вера в будущее, и в мозгу расцветает счастливая мысль, что я хоть и воровка, но не навсегда.

Так с тех пор и не ворую.

Все уже пошли в школу, а меня мама решила подержать еще годик дома. Двор опустел, я затосковала от стыда и одиночества, уговорила маму, и она все-таки отвела меня по адресу: улица Мархлевского, дом 18, где находилась школа № 275. Раньше рядом со школой находился польский костел, но его разбомбили во время войны, остались только руины, где можно было побродить, порыться и раскопать какой-нибудь потускневший медный подсвечник. Впрочем, я этим не увлекалась, там все интересное уже растащили.

Дальше по улице Мархлевского находились школа № 276, мужская, и еще один польский костел, но он раньше был французский. Он и сейчас действует. Неудачный глагол. А как – правильно? Функционирует? Служит? Работает?

Улица Мархлевского – революционное название. До революции это был Милютинский переулок, так он и назывался во дворе. Когда ходишь в школу – улица Мархлевского, когда идешь во двор – Милютинский переулок. Мы помнили, что улица Кирова – это Мясницкая, что улица Дзержинского – Лубянка, что Колхозная площадь – Сухаревская. Два названия никого не травмировали. (Это потом, когда переименовывали Покровку, Серпуховку, Гагаринский переулок, Манежную площадь, Калужское шоссе, Камерный театр и так далее, меня каждый раз охватывало отнюдь не христианское, а просто какое-то первобытное чувство злобного отвращения к дебилам из Моссовета.)

В школе было здорово, все сорок пять девочек из нашего класса обожали нашу учительницу Ату Михайловну Васильеву. После уроков многие провожали ее домой. Я к ним не присоединялась. Ревновала, наверное. Она была вся как бы прозрачная. Маленькая седая старушка, строгая, мудрая и красивая. Выцветшие синие глаза, короткая стрижка, пергаментная кожа. Жила она на Малой Лубянке, в коммуналке, в комнате сестры, где спала на сундуке. Из ее одежды я запомнила белую пуховую шаль, а из уроков русского языка – упражнение на корни «свят» и «свет». Святой, святыня, святость, священный, освящение, посвящение, Святогор, святить, свят-свят… Свет, светило, светлый, светить, светиться, освещение, просвещение, просвет, рассвет, светло, засветло…

А война еще идет, все время хочется есть. На третьем уроке мы строимся и чинно выходим из класса в буфет, каждая получает бублик и большую жесткую конфету-карамель к бледно-желтому чаю.

В той жизни не было ничего интересней, чем уроки родной речи, чистописания и арифметики. Однажды я решила задачу по арифметике, но написала в ответе: «едЕница». Ата Михайловна влепила мне кол, и с тех пор я не делаю орфографических ошибок. Моя так называемая врожденная грамотность вовсе не врожденная.

После уроков мы оставались в школе, и Ата Михайловна читала нам вслух. Про Леньку Пантелеева, проглоченный пакет, про честное слово и про Нильса, который летал с гусями. Мы и сами много читали. Брали в школьной библиотеке тоненькие книжки-тетрадки из серии «Книга за книгой». И читали сказки Пушкина, сказки братьев Гримм, Житкова, Маршака, Осееву, Кассиля… А один раз я попала в дом к Галке Копыловой, самой-самой бедной и самой грустной девчонке из нашего класса. Галкин отец был художник. А мама у нее умерла. В комнате, где она жила, не было ничего, только голые стены, пустой стол без скатерти, кровать, сундук и стул. На стуле сидел ее отец, немного пьяный, худющий и лохматый, с дивными синими глазами. Увидев нас, он обрадовался, усадил нас на сундук и стал читать вслух «Хижину дяди Тома». И так жалко мне было их всех, и дядю Тома, и Галку, и ее чахоточного отца, что я разревелась. За несколько дней он прочел нам всю книжку. И я хлюпала носом до самого конца истории.

В средней школе тоже было неплохо. И становилось все лучше. Война кончилась. Карточки отменили. На Лубянке открылся довоенный магазин «Рыба», на Кировской – довоенное «Чаеуправление». В «Рыбе» продавались бутерброды с черной и красной икрой. Лежали на подносе и продавались по десять копеек, правда недолго. Еще там были живая рыба в большом стеклянном аквариуме, угри, миноги, вязига, белужий бок, семга, стерлядь и прочие деликатесы, правда тоже недолго. А в «Чаеуправлении», где стояли две роскошные китайские вазы и весь интерьер был оформлен в стиле китайского императорского дворца, появились пирожные, печенье, конфеты, лимоны, мандарины, чай и так божественно запахло молотым кофе, что само стояние в очереди стало счастьем и наслаждением. В Филипповской булочной на углу Кировской красовались буханки черного и бородинского, караваи ситного, сайки, плюшки, рогалики, кренделя, баранки, ванильные сухари, витые халы, украинские поляницы, армянские лаваши. К нам в квартиру по утрам приходила девушка в накрахмаленном кокошнике и фартучке, с корзиной французских булок и продавала с наценкой в одну копейку, но это продолжалось всего полгода. Изобилие пищи телесной сопровождалось изобилием пищи духовной. Мы читали дома, на бульваре, в пионерлагере, в гостях и на скучных уроках, держа книжку на коленках и заглядывая под парту. Читали все, что удавалось обнаружить дома, выклянчить у знакомых, взять в библиотеке, получить в порядке обмена у одноклассниц. И даже, так сказать, нелегальную литературу. Есенина, например. Или Жорж Санд. Я не помню ни одного случая, когда кого-нибудь в нашей школе наказали за подобный криминал.

У меня под подушкой лежала Лидия Чарская. Я ее зачитала у дальней родственницы, печальной женщины по имени Буба (она приходилась родней репрессированному наркому просвещения Бубнову). Думаю, Буба простила мне это воровство. Про Чарскую хоть и говорили, что она запрещенная и в школу ее лучше не приносить (я и не приносила), но ее буржуазно-дворянское происхождение нисколько меня не отталкивало. Нравилась мне Лидия Чарская. И «Дом шалунов», и «Княжна Джаваха», и «Ради семьи». Ну да, там классная дама обращается к девицам «Mesdemoiselles!» и, прежде чем прыгнуть в ледяную воду, осеняет себя крестным знамением. Но она же спасает бедную воспитанницу, сиганувшую в пруд не от хорошей жизни. А что все они верят в Бога, боятся греха и вообще наивные, дела не меняет. Те ребята, что описаны в «Кондуите и Швамбрании», или в «Республике Шкид», или в «Двух капитанах», были просто другие.

Потом место под подушкой занял Фенимор Купер («Кожаный чулок», иллюстрированное переложение для детей, издательство Кнебель), а Купера сменил Диккенс. Это был первый том несостоявшегося довоенного издания с «Романом, сочиненным на каникулах» и криминальными повестями, написанными в соавторстве с Уилки Коллинзом. Его я тоже зачитала во всех смыслах. Зачитала у знакомых и до дыр.

Морозовы

Во время войны все парадные подъезды в доме были заколочены, их открыли только после войны. Морозовы жили в квартире двенадцать, на одной с нами площадке черного хода, так что Таня Морозова была моей ближайшей соседкой и ближайшей подругой. В любой момент можно было постучать и войти. Я не замечала, что только я одна из всего нашего класса была вхожа в эту странную квартиру. Да она и не казалась мне странной. Никто меня там ни разу не обидел, не турнул, не рявкнул на меня, не посмотрел косо. Просто одни ее обитатели были контактны, а другие практически не входили ни в какие разговоры, не задавали вопросов и вообще существовали как бы за закрытыми дверьми. А народу там обитало немало. В кухне, в комнате для прислуги, жила Юля, седая, задрипанная старуха. Она там разводила Цыплят. Но она была добрая и иногда приглядывала за нами, когда все родители уходили на работу, и даже вычесывала нам вшей, за что ей большое спасибо. Оставалось еще четыре комнаты. В одной жила Аполлинария Владиславовна. Эта старуха была не чета Юлии. Она была главная, властная и непререкаемая. Ее нельзя было ослушаться, и это она выгоняла всех девчонок из нашего класса, которые по недомыслию пытались зайти за Таней, чтобы позвать ее гулять или узнать домашнее задание. В трех остальных комнатах жили трое детей Аполлинарии: Анжелика, Владимир, Калерия. Анжелика с сыном Мишкой занимали маленькую, Владимир с женой Тамарой и двумя сыновьями – среднюю, а Калерия с дочкой Таней – самую большую.

Анжелика немного учила меня музыке. Она объяснила мне, что такое скрипичный и басовый ключи, как устроены линейки и как нужно читать нотные значки, одновременно нажимая на клавиши. Она недурно владела инструментом, и уроки (даваемые от великой бедности) вызывали у нее глубокое отвращение, которое она умело скрывала. Потому что была истинной дамой. Говорили, что ее муж сидит. Мишка потом тоже сел, а когда вышел, мы с ним немного общались, но он, видимо, узнал такое, что общение со мной казалось ему верхом нелепости, а я этого не понимала и задавала вопросы, которые вызывали у него мудрую улыбку и страх выразиться нецензурно в присутствии столь забавной малолетки.

У Владимира была жена Тамара и двое мальчишек: Володька и Мишка. Отсюда можно было сделать вывод, что этого Мишку, как и его кузена, назвали в честь деда, то есть что деда их звали Михаил Морозов. Это имя никогда не упоминалось. Из чего много позже я сделала второй вывод, что он был репрессирован. А поскольку Морозовы, как и мы, жили в бельэтаже «Дома России», можно было сделать третий вывод, а именно тот, что до революции они были богаты, но придерживались революционных взглядов на русское самодержавие. И кажется, вместе с моими дедом и бабкой творили революцию в Сызрани. Может, поэтому я и была вхожа в эту странную квартиру. Владимир, как и его сестры и мать, никогда не улыбался. Зато Тамара, жена Владимира, была женщиной нормальной, работящей, ясной и веселой. Мужику с ней здорово повезло. Но почему-то он этого не понял и привел в квартиру другую. И дальше произошло нечто, что почти невозможно себе представить и что привело в восхищение мою маму. Квартирный вопрос, как известно, в то время не имел разрешения. Поэтому Тамара осталась в той же квартире (не представляю, где она там ютилась? в комнате Аполлинарии?), но абсолютно устранилась от заботы о детях. Как ей это удалось, тоже совсем не представляю. У нее хватило духу, не вмешиваясь, наблюдать, как недоедают, паршивеют и скукоживаются ненавидимые мачехой мальчишки. В общем, Владимир, этот угрюмый, высокий, молчаливый красавец не выдержал, выгнал мачеху и вернул себе жену. Вернулся к жене. Такая вот поэма.

Поделиться с друзьями: