Мемуары
Шрифт:
Хорошо было бы Вам проехать через Москву.
Евг. Хазин…»
Забегая вперед, с удовлетворением заметим, что 17 июня Е. Э. Мандельштам приехал в Воронеж, очевидно, повидавшись в Москве с Анной Андреевной и привезя новости и, по всей вероятности, деньги.
Теперь нам придется вспомнить день 30 мая, когда новый цикл стихов Пастернака так по-разному взволновал Осипа Эмильевича и Сергея Борисовича. Для Мандельштама это был толчок, заставивший его вернуться к стихам (правда, ненадолго). Казалось бы: трудно ли опытному мастеру заменить одну строку другой в своем стихотворении? Но выключение из своего поэтического мира обрекало Мандельштама на полную стиховую немоту. В этой немоте его месяцами мучил последний стих так называемых «Летчиков» — «Продолженье зорких тех двоих». А стихи Пастернака «раскрыли то, что его закупорило, запечатало» (слова Осипа Эмильевича в передаче Рудакова). И Мандельштам с торжеством заменяет в тот же день стесняющий его стих другим: «Кто же будет продолжать за них».
А с какой непосредственностью Осип Эмильевич устыдился «получать гонорар» Пастернака! — так прямолинейно он оценил денежную помощь, оказанную ему Борисом Леонидовичем, очевидно, по инициативе Анны Андреевны. Эти дни просветления, взлеты, когда вступало в свои права чувство собственного достоинства, составляли главную прелесть в личном общении с Мандельштамом.
Хотелось бы думать, что Надежда Яковлевна тоже устыдилась своего дерзкого требовательного письма к Пастернаку. Было ли оно послано, получил ли он его?— Неясно. Но оно чрезвычайно характерно для натуры Надежды Яковлевны.
Еще бесцеремоннее отношение к Ахматовой. Приехала, с таким трудом. Всего три месяца прошло после освобождения Левы и Пунина — все-таки решилась. Прислала 500 р. (в дополнение к присланным Пастернаком. Очевидно, Анна Андреевна собрала эти деньги у нескольких человек, имена которых никто не должен был знать: это было очень опасно). Но вот освободить Мандельштама ни она, ни Пастернак не могли. И Надежда Яковлевна бессовестно обвиняет Анну Андреевну в обмане и патетически заключает: «Для Осипа Эмильевича никто не сделал того, что мог». При этом не надо забывать, что упреки ее направляются к самым совестливым, самым уязвимым, понимающим все значение Мандельштама для русской поэзии.
Вернемся к письмам Рудакова.
31.V. — …Зашел к Мандельштамам. Там опять радиодама (бывш. жена Гаука, тоже из Ленинграда). Она о своих делах тараторит. Мандельштамы чего-то напряжены и недовольны. Оказывается, они пошли в обком, и там О. дал полуприпадок, и его привезли на машине (хоть это два шага от них). Он поясняет: «Надюша показала, как мне может быть плохо» (а после «была слабость, пульс участился, так, даже не припадочен. Сергей Борисович, опять я втягиваюсь в возню»). Н.: «Я не виновата, что у тебя душа мэнады и ты оживаешь при мысли о любых хлопотах» (это для дамы, чтобы объяснить живость его порыва снова куда-то бежать. Это внешне неудобно, после «машины» надо лежать).
Что же было им надо? — Все. И сейчас стоны о даче (уехать на просаженные недавно 1500 они могли), о новых деньгах.
Тогда дама в наивности говорит: «Как? такая комната, такие условия жизни, а вы еще Дачу хотите?!»
Он: — На траве валяться, по тропинкам ходить, это полезно.
Дама: — А там вы чего захотите, у золотой рыбки чего начнете просить?
Все (Н., О. и я) — очень развеселились бойким проникновением в суть «хлопот». Оживленье. Улыбки (у О. и Н. чуть смущенные).
Он: — Как вы угадали, это ведь суррогат деятельности, активности литературной.
Я: — Жизнеупорства дух (!!).
Он (весело): — Да, да…
7.VI. — Приехал Саратовский оперный театр. Немедля пошли на «Кармен». Конечно опоздали и увертюры — нам такой знакомой и хорошей — не слышали.
10.VI. — После ряда метаний и стонов они решили ехать на дачу в район. Сперва в Павловск (городишко тут), потом в Задонск. Оформили так: Елоза дает Н. газетную командировку на месяц, а дальше они остаются там инерционно, живя на театр и присылы из Москвы (дружеские и довольно частые, по 500—600 в месяц). Еще перед отъездом накупили книг. Ехать должны были с домработницей и ее дочкой.
С дочкой (помнишь — она плакала, когда я ее садил на кровать?) игра в семью: ей купили куклу, сказку о рыбаке и рыбке и за костюм, купленный матерью, доплатили 10 р. Во время еды и все время вобще идет сплошная буффонада: делается вид, что Оля заказывает обед, что Оля и Ося — самые капризные дети, что Ося, что Оля etc. А та заявила матери, что «ходить не будет, так как скучно». Это они полувесело, полусмущенно рассказывают. Я присоединяюсь к Оле и за себя, и за нее. Особенно противен противоестественный тон с ребенком. А Н. все подчеркивает (через призму «господства» Оли), что они должны ценить, быть благодарны. Какое счастье, что с твоего отъезда я там не ем. И между прочим, домашнюю работницу взяли в большей мере из-за того, так как я механически перестал их «обслуживать» базаром etc.
14.VI. — У «Осек» опять мракобесные сборы в «район».
15.VI. — Вот он лепечет опять о своей политике. И смысл такой: на инвалидность не пойдет, чтобы все на него рукой не махнули — «инвалид!», что-де вышел в отставку, а бумажки, «что посылают на инвалидность» <нрзб.>, они — тревога, они сигналы, «вечный иск, накопление документов определенной тональности». Лина, вот коммерческие дебри! Это, переданное о нем людьми, он считает клеветой, а с «ближними» по творческой болтливости «делится».
16.VI. — Затмение в Воронеже, говорят, будет довольно ощутимо. 20-го утром Мандельштамы едут в Задонск. В театре он снят с 1 августа, уже расчет получил.
17.VI. — Бомбой на один день принесся младший брат О. Все сугубо деловое. И О. размяк. Тут и Аннушка, и все такое (она пока все в Москве).
18.VI. — Он был у нового профессора (фамилию забыл). Тот сказал, что «сердцу 75 лет, но жить еще можно». В деталях отвергал своих диагностических предшественников, парадоксален, и О. веселился.
В 9 час. вечера слушали передачу о смерти Горького. Век уходит. Много о нем говорил очень глубоко и проникновенно. Союз собирался звонить в Москву о здоровье О. За час до известия о Горьком О. Э. звонил Стоичеву: «В дни тревоги за Горького прошу обо мне снять вопрос».
Дома: «И как страшно умер, накануне затмения. Горький в гробу — и затмение». Потом хватает меня за руку и тащит к окну: «Смотрите, босяк. Горький умер, и идет босяк, таких теперь нет…»
Вопрос — послать ли телеграмму? Сочтут, что хочет о себе напомнить. Решил послать брату: «Дни траура Горького прошу снять все личные вопросы "дела"». Но опять испугался, что звучит как коммерция: де, придержи. А выразить хотел свое уважение. Еще давно, в октябре, когда я вспомнил о препирательстве Брюсова с Толстым [84] , он сказал: «Глупо. Это то же, что я с Горьким стал бы — то да се, вот мы не поделили…» Для него Горький (как вообще настоящий писатель) все вопросы о том, «хорошо ли» писал, снимаются: Горький — это Горький. Об этом же, где рифма «горький — дальнозоркий» в «Большевике»— это в примечаниях.
84
Об этом см.: Уралов Э. Брюсов и Толстой //1)Брюсовские чтения 1963. Ереван, 1964. С. 255—269; 2) Записки ОР Гос. Библ. им. В. И. Ленина. Вып. 25. М., 1962. С. 80—142. — В конце января 1898 г. Брюсов написал письмо А. Толстому с требованием сделать примечание или поместить письмо в редакцию с извинениями. Причина — совпадение во взглядах на искусство в 1-й части трактата Толстого об искусстве, напечатанной в «Вопросах философии и психологии», 1897, № 5, и предисловии Брюсова к своей книге «Chef d'oeuvres», вышедшей в 1895 г. Толстой не ответил Брюсову и никаких писем в редакцию не написал. (Этими сведениями я обязана Эдуарду Григорьевичу Бабаеву.)
Утром действительно затмение. Есть у меня черная киноленточка, чтобы не обжечь сетчатку.
20.VI. — Сегодня, 20-го, утром, в часы, ровно совпадающие со вчерашним затмением, уехал на автомобиле в Задонск О.
…Затмение хотели смотреть вместе, но я сознательно уклонился, так как был уверен, что они или проспят, или бросят смотреть на середине. Смотрел с обрыва реки один. Проголодался, у прохожей молочницы купил полбутылки молока, выпил тут же с диким удовольствием. Мандельштамы уезжали суетно, барахлово, с визгом и тревогой. Где отделы жизнеспособности у этого умирающего?