Мемуары
Шрифт:
Вообще говоря. Лева очень смешно рассказывал об этом доме. Как-то к Клычкову зашел знакомый актер. Услышав Левину фамилию, он так испугался, что стал пятиться. Клычков рассердился и накричал на него, притопывая ногами: «А ты поп! поп!» Этот актер был сыном священника. [98]
Но на этот раз ни деятельное доброжелательство Ардовых, ни горячая дружеская поддержка Клычковых не могли успокоить Левину тревогу. Он переживал свою неудачу как катастрофу. Я страдала вместе с ним, так как верила в его призвание, но все же почувствовала, что сейчас эту напряженность нужно снять. «Черт с ними, Левушка, – сказала я. – Необязательно учиться в университете. Раз это идет с таким скрипом, то и не надо. Все равно будете историком».
98
Вдова С.Клычкова Варвара Николаевна Горбачева (ее литературный псевдоним), рассказывая в своих воспоминаниях о том же эпизоде, заметила, что этот актер не был сыном священника.
Это оказалось именно тем, что было нужно в настоящую минуту. С чувством величайшего облегчения Лева вскричал: «Эммочка, вы единственная женщина, которую я по-настоящему люблю!»
Но на следующее утро, умиротворенный и отрезвевший, заплакал: «Маму жалко».
Хлопоты в комитете продолжались, однако, еще недели две-три. Лева начинал примиряться с возможностью учиться в Москве, хоть и на первом курсе и на географическом факультете. Но где ему жить в Москве? В общежитии? Мы все понимали, что это невозможно для него. Ардовы нашли ему какую-то комнату или угол, но я не считала, что знакомые из их круга – подходящее соседство для Левы. В конце концов все утряслось. Лева поехал в Ленинград за вещами, чтобы вернуться в Москву и поселиться в предложенной Ардовыми комнате.
Прошел ноябрь, декабрь – о Леве ни слуху ни духу. Вначале я просто тревожилась за его судьбу. Но от Анны Андреевны не приходило никаких известий о какой-нибудь беде. Пришлось убедиться в невеселой истине: Лева меня бросил. Я вспоминала Женевьеву – прачку из романа Золя, от которой уходил любовник, удаляясь по знакомой парижской улице, и так больше никогда и не вернулся…
Только много времени спустя я случайно узнала, что Лева поступил точно так же с Клычковым, которому неловко было кого-нибудь спрашивать, куда он исчез. Я-то узнала, что он преблагополучно живет в Ленинграде. Мне об этом рассказала моя Лена, ездившая туда встречать Новый год. Я передала через нее письмо к Анне Андреевне с библиографическими справками и выписками о Гумилеве.
Лена привезла мне ответ Анны Андреевны, где гумилевские материалы условно названы лермонтовскими:
«31 декабря 36 г.
Милая Эмма, я до сих пор не поблагодарила Вас за Ваше осеннее гостеприимство и заботы обо мне. Простите меня. Уже четыре месяца я болею, сердце мешает мне жить и работать.
Сейчас мне принесут Вашу статью о Лермонтове, и я буду читать ее в новогоднюю ночь.
Меня сняли с пенсии, что, как Вы можете себе представить, сильно осложняет мое существование. Надо бы в Москву, да сил нет. Целую Вас крепко.
Ваша Анна».
Письма Ахматовой надо уметь читать. Написанная карандашом, эта записка сообщала «белым голосом» о важных событиях ее жизни. Болезнь сердца, разумеется, усугублена душевным расстройством, о котором мне предоставляется догадываться. Я понимала, что мои выписки о Гумилеве она не будет читать под Новый год, но зато узнала, что она проведет новогоднюю ночь в полном одиночестве. Жизнь у Пуниных становится невыносимой, так как Анна Андреевна лишилась пусть небольшой, но все-таки своей пенсии (она получала персональную пенсию «за заслуги перед русской литературой»). О Леве ни слова.
А жизнь шла своим чередом. Я встречала много новых людей. Не нарушались и привычные дружеские связи. Мы много смеемся, потому что моя Лена прекрасно рассказывает анекдоты, я тоже не лишена чувства юмора, хотя Лена называет его щедринским.
С сотрудницами музея мы свободно обмениваемся в курилке критическими репликами. Когда вечером, выйдя из музея, мы переходим на другую сторону Моховой и оказываемся в рукописном отделе Ленинки, там скрип наших перьев то и дело прерывается каким-нибудь веселым замечанием.
Многие из штатных и внештатных сотрудниц отдела рукописей тоже носили громкие имена художников и философов прошлого века. Свояченицы, внучатые племянницы или троюродные сестры уехавших знаменитостей были сокрушительно бедны, поэтому все слегка сумасшедшие – или надрывно веселы, или одержимы бурными любовными страстями, зарождавшимися и развивавшимися тут же в библиотечной среде. Меня тоже иногда кто-нибудь из немногочисленных сотрудников мужского пола или даже читателей провожал домой, на этот счет сплетничали, но все это не имело никакого отношения к моей душе.
Административные функции в отделе рукописей выполняла очень строгая и педантичная женщина, по-видимому, коммунистка, с русыми, гладко причесанными волосами, стянутыми на затылке в пучок. Много лет спустя мне сказали, что в юности она была личным Секретарем М. О. Гершензона. Обо мне она говорила, что работник хороший, «но, – прибавляла, – очень капризная». «Капризная» – это еще ничего. «Трудный характер» – вот что неизменно фигурировало во всех моих служебных характеристиках. Очень поздно я поняла, что это был условный термин для отдела кадров. За свою жизнь мне приходилось выслушивать от окружающих самые разные претензии, но слова «трудный характер» не произносились с тех пор, как я перестала служить.
В памяти мелькает несколько эпизодов той поры, но я не могу восстановить хронологическую связь между ними. Впрочем, одно, в сущности, мимолетное впечатление датируется сравнительно точно, потому что связано с конкретным политическим событием. На общем собрании сотрудников отдела нам сообщают, что всем необходимо прослушать чтение текста новой Конституции Советского Союза. Кто будет читать вслух? Одна из сотрудниц, держа в руке карандашик, изящно указывает на меня. Мне это лестно, потому что она хорошая женщина, молчаливая, хрупкая, держится особняком от остальных. Ей не о чем болтать с ними, она не вспоминает о вечерах в Политехническом музее, где однажды выбрали «королем поэтов» незабвенного Игоря Северянина, не вспоминает «Навьи чары» Сологуба. Она не рассказывает о забавных находках в переписке давно ушедших дворянских семейств. У нее совсем другой материал под руками. Она работает в другом помещении над уникальным собранием древнееврейских рукописей. О том, что в библиотеке хранятся ценнейшие документы чуть ли не времен древних пророков, я услышала от одного из администраторов отдела рукописей, П. И. Воеводина. Он говорил, что эти реликвии некому описывать – никто не владеет древним, мертвым языком. А вот теперь я воочию увидела ту, которая обладала столь высокой и редкой квалификацией. Ее фамилия была Шапиро.
Потом была война, и сокровища Ленинской библиотеки были эвакуированы далеко на восток. А после войны, когда они были возвращены на свои места, началась губительная полоса государственного антисемитизма. Вряд ли кто-нибудь вспоминал тогда о ценнейшем собрании древнееврейских рукописей в Ленинской библиотеке.
Еще один эпизод, относящийся к моему пребыванию в отделе рукописей, датируется довольно точно. Речь идет о знаменитом кардиологе Дм. Дм. Плетневе. Напомню, что еще до страшного судебного процесса и казни Плетнева, обвиненного в убийстве А. М. Горького, против этого знаменитого врача была развернута разнузданная кампания в печати. Некая «гражданка Б.» (хороший псевдоним!) написала в «Правду», что Плетнев, к которому она обратилась по поводу болезни сердца, во время приема кусал ее грудь, отчего она заболела хроническим маститом. Все это обсуждалось на страницах «Правды». Плетнева, в частности, винили и за то, что он обращался в милицию, прося защитить его от приставаний безумной. А та действовала по всем правилам: звонила по телефону, писала угрожающие письма, подстерегала на улице, приходила со скандалами к нему в клинику. Наконец на страницах центральной прессы появились статьи, подводящие убийственный итог этой травле. Помню, как Анна Андреевна, прекрасно знавшая и понимавшая окружающую реальную жизнь, заметила, что «Правду» читают вслух на политчасе в школах. Как будут воспринимать подростки, почти еще дети, грязные подробности, уснащавшие эти статьи? Но наши дамы, владевшие французским, английским и немецким, всецело взяли сторону «гражданки Б.»
Они возмущались извращенным сладострастием старика Плетнева, обсуждали фельетон, цитировали отдельные места. Тут я не выдержала и выпалила: «Вранье!» На это полетели гневные реплики: «Но это напечатано в “Правде"! Мы привыкли верить “Правде"». В ту же минуту из-за стеллажа с книгами вышел человек с тусклой и жесткой физиономией (один из тех, кого Евгений Яковлевич называл серенькими), внимательно оглядел нас и, не проронив ни слова, снова скрылся за стеллажами. Это был заведующий только что организованным Архивом Горького. Он занимался в Ленинской библиотеке отбором материала, передававшегося в этот Архив.