Мемуары
Шрифт:
На другой день, во вторник 22 августа, палаты собрались на ассамблею. На всякий случай, поскольку волнение в Париже до конца не улеглось, [416]охранять Парламент поставили две роты горожан. Принц де Конде оставался в Четвертой апелляционной палате — ему не положено было присутствовать на заседании, где обсуждали его требование оправдать его или обвинить. Высказано было множество разных мнений. Приняли предложение Первого президента, — поручить депутатам Парламента передать Королю и Королеве все послания как самой Королевы и герцога Орлеанского, так и принца де Конде, вместе с почтительнейшими представлениями о том, сколь эти послания важны; Королеву всеподданнейше просить не давать хода этому делу, а герцога Орлеанского — стать посредником в примирении.
Принц покинул ассамблею, сопровождаемый толпой простолюдинов из своих приверженцев, и неподалеку от монастыря миноритов я, идучи во главе процессии Большого Братства, носом к носу столкнулся с его каретой. Поскольку процессию эту составляют тридцать — сорок парижских кюре и за ней всегда следует большая толпа, я счел, что не нуждаюсь в обычном своем эскорте и даже умышленно взял с собой всего лишь пятерых или шестерых дворян — господ де Фоссёза, де Ламе, де Керьё, де Шатобриана и двух шевалье — д'Юмьера и де Севинье. Три-четыре человека из черни, сопровождавшей Принца, завидев меня, стали кричать: «Бей мазариниста!» Принц де Конде, в чьей карете, если не ошибаюсь, сидели господа де Ларошфуко, де Роган и де Гокур, узнав меня, тотчас вышел из кареты. Он заставил умолкнуть крикунов из своих приверженцев и преклонил колено, чтобы получить мое благословение; я благословил его, не обнажая головы, потом немедля снял скуфью и отвесил ему глубокий поклон. Как видите, история довольно забавная 397. А вот вам другая, окончившаяся куда менее забавно, — на мой взгляд, она стала причиной гибели моей карьеры и того, что жизни моей с тех пор не раз грозила опасность.
Королева была так восхищена тем, что замыслам Принца удалось воспрепятствовать, и так довольна прямодушным моим поведением, что несколько дней я воистину находился в большой милости. В разговорах со своими приближенными Ее Величество не могла мною нахвалиться. Принцесса Пфальцская уверена была, что похвалы эти идут от чистого сердца. Г-жа де Ледигьер сказала мне, что г-жа де Бове, с которой она состояла в довольно близкой дружбе, уверяет, будто я начинаю приобретать на Королеву влияние. Более всего убедило меня в этом то, что Королева, не терпевшая ни малейшего порицания поступков кардинала Мазарини, рассмеялась, и притом от души, шутке, которую я позволил себе на его счет. Барте, не помню уж по какому случаю, заметил мне за несколько дней до этого, что, мол, бедному г-ну Кардиналу порой чинят жестокие помехи, на что я ответил ему: «Дайте мне на два дня в сторонники Короля, и вы увидите, осмелится ли кто-нибудь чинить помехи мне». Дурацкая шутка показалась ему забавной, и, будучи сам большим острословом, он, не удержавшись, повторил ее Королеве. Она нисколько не рассердилась и даже посмеялась от души; обстоятельство это, привлекшее внимание г-жи [417]де Шеврёз, которая хорошо знала Королеву, как и слова, переданные ей г-жой де Ледигьер, заронили в голову герцогини мысль, о которой вы узнаете после того, как я расскажу вам, что это были за слова.
Однажды в присутствии Королевы г-жа де Кариньян объявила, что я урод, — быть может, то был единственный случай в ее жизни, когда она не солгала. «У него великолепные зубы, — возразила ей Королева, — а когда у мужчины зубы хороши, он не бывает уродом». Г-жа де Шеврёз, узнавши об этом замечании от г-жи де Ледигьер, которой передала его г-жа де Ньель 397а, вспомнила, как Королева не раз говорила при ней, что красоту мужчин составляют единственно зубы, потому что только от этой красоты и есть прок. «Попытаем счастья, — сказала мне герцогиня как-то вечером, когда я прогуливался с ней в саду Отеля Шеврёз. — Если вы готовы сыграть эту роль, все может случиться. Только делайте в присутствии Королевы вид мечтательный, не сводите глаз с ее рук 398, браните на чем свет стоит Кардинала, остальное предоставьте мне» 399. Мы договорились о подробностях и разыграли их в точности так, как сговорились. Я два-три раза испрашивал у Королевы тайной аудиенции по пустому поводу. Во время этих аудиенций я сообщал ей лишь то, что могло заставить ее недоумевать, зачем мне понадобилось ее видеть. Я по пунктам следовал наставлениям герцогини де Шеврёз, в своем раздражении и злобе на Кардинала доходил до сумасбродства. Королева, от природы большая кокетка, такой язык понимала с полуслова. Она заговорила об этом с герцогиней де Шеврёз, та прикинулась удивленной и озадаченной, но лишь настолько, сколько необходимо было, чтобы правдоподобнее сыграть свою роль; она сделала вид; будто теперь припоминает прошлое и после слов Королевы задумалась над тем, что ей самой, мол, никогда не пришло бы в голову, хотя еще по возвращении в Париж 400она заметила, что я злобствую против Кардинала. «В самом деле, Ваше Величество, — сказала она Королеве, — Ваши слова вызвали в Моей памяти обстоятельства, которые сообразуются с тем, что Вы мне сказали. Коадъютор целыми днями выспрашивал меня о прошлой жизни Вашего Величества с любопытством, которое меня удивляло, потому что он входил в такие мелочи, какие нисколько не касаются до нынешнего времени. Пока разговор шел о Вас, речи его были слаще меда, но стоило случайно упомянуть имя господина Кардинала, и передо мной был другой человек, тут уж он не давал пощады даже Вашему Величеству, и вдруг смягчался снова — впрочем, только не в отношении господина Кардинала. Кстати, припоминаю, как однажды ему вдруг вздумалось яростно разбранить покойного Бекингема — не помню уж, с чего началась беседа, но коадъютор не мог стерпеть, что я отозвалась о герцоге как о человеке истинно благородном. Тьма подобных признаков теперь вдруг сразу представилась моему взору, — я не замечала их, потому что мне затуманивала глаза любовь его к моей дочери, но, правду сказать, любовь эта не столь велика, как люди воображают. Хотелось бы мне, чтобы бедняжка увлекалась им не более, чем он ею. Но все же, Государыня, я не могу поверить, [418]чтобы коадъютор был настолько безумен, что забрал себе в голову подобную фантазию».
Вот какой разговор произошел однажды у г-жи де Шеврёз с Королевой; так они разговаривали раз двадцать или тридцать, и наконец Королева убедила герцогиню, что я все-таки настолько безумен, что забрал себе в голову подобное безрассудство, а герцогиня в свою очередь убедила Королеву, что оно, оказывается, засело в моей голове гораздо крепче, чем она сама вначале предполагала. Я, со своей стороны, также не сидел сложа руки и усердно играл свою роль: в разговорах с Королевой я то впадал в задумчивость, то городил вздор. А опомнившись, всякий раз изъявлял ей мое глубокое почтение, выказывая при этом скорбь, а иногда озлобление против г-на Кардинала. Я не заметил, что, действуя так, уже становлюсь принадлежностью двора, но мадемуазель де Шеврёз, у которой мать ее сочла необходимым по причинам, какие вы узнаете из дальнейшего, получить согласие на такое поведение, два месяца спустя вздумала вдруг положить ему конец, совершив великую и неописанную неосторожность. Я расскажу вам о ней после того, как успокою свою совесть, заполнив в моем рассказе пропуск, за который давно уже себя укоряю.
Почти все, что я вам изложил, являет собой череду событий, обнаруживающих привязанность Королевы к кардиналу Мазарини, и поэтому, думается, мне следовало гораздо ранее объяснить вам природу этого чувства; на мой взгляд, вы сможете судить о нем более верно, если я предварю свой рассказ описанием некоторых событий времен молодости Ее Величества — я причисляю их к столь же неоспоримым и достоверным, как если бы сам был их свидетелем, ибо мне сообщила их г-жа де Шеврёз, единственная подлинная наперсница ее юных лет. Герцогиня часто говаривала мне, что Королева ни душой, ни телом не походит на испанку; она не обладает ни страстью, ни живостью своего народа, ей досталось от него одно лишь кокетство, но зато им она наделена в избытке; ей нравился Бельгард, человек уже немолодой, но учтивый и обходительный в духе, царившем при дворе Генриха III; он, однако, лишился ее расположения, когда, отбывая командовать армией в Ла-Рошель и испросив у нее туманного позволения надеяться при расставании на ее милость, удовольствовался тем, что осмелился умолять ее коснуться рукой эфеса его шпаги: Королева посчитала поведение де Бельгарда столь глупым, что никогда его не простила 401. Она благосклонно принимала ухаживания герцога де Монморанси, хотя сам он вовсе не был ей по сердцу; домогательства кардинала де Ришельё, который в любви отличался педантизмом в той же мере, в какой во всем прочем отличался умом и вкусом, она отвергала решительно, потому что ей внушали отвращение его приемы; единственный человек, которого она любила страстно, был Бекингем: она назначила ему свидание однажды ночью в маленьком саду Лувра 402; сопровождала ее одна только герцогиня де Шеврёз; стоя поодаль, герцогиня услышала шум, как если бы двое боролись друг с другом; приблизившись к Королеве, она нашла ее сильно взволнованной, а Бекингема на коленях перед [419]нею. В тот вечер, вернувшись в свои покои, Королева сказала ей лишь, что все мужчины грубияны и наглецы, а наутро послала ее спросить у герцога, уверен ли он, что ей не грозит опасность забеременеть; после этого случая герцогиня де Шеврёз ничего более не слыхала ни о каких любовных приключениях Королевы; с самого начала Регентства она заметила в ней большую приязнь к Кардиналу, но не могла уяснить себе, как далеко эта приязнь зашла; правда, вскоре герцогиню изгнали и она не успела разобраться, идет ли тут речь о делах любовных; когда же г-жа де Шеврёз возвратилась во Францию после осады Парижа, Королева вначале держалась так скрытно, что герцогиня ничего не могла у нее выведать; позднее, когда Королева вновь привыкла к ней, герцогиня стала замечать, что иногда та держится с Кардиналом почти так, как когда-то с Бекингемом, но иногда герцогине бросались в глаза другие приметы, наводившие ее на мысль, что их связывает лишь близость духовная; одной из главных таких примет было обхождение Кардинала с Королевой, отнюдь не учтивое и даже грубое. «Впрочем, сколько я знаю Королеву, — прибавила г-жа де Шеврёз, — это может доказывать и обратное 403: Бекингем говорил мне когда-то, что любил в своей жизни трех королев и всем трем принужден был не раз задавать таску, вот почему я не знаю, что и думать». Так рассуждала г-жа де Шеврёз. Возвращаюсь, однако, к моему повествованию.
Хотя роль противника принца де Конде и делала мне честь, я не настолько был ею польщен, чтобы не видеть всей глубины пропасти, к которой она меня вела. «Куда мы идем? — спрашивал я президента де Бельевра, который, на мой взгляд, слишком уж радовался тому, что принц де Конде не стер меня с лица земли. — Ради кого усердствуем? Я знаю, что мы принуждены делать то, что делаем, и делаем это наилучшим образом, но пристало ли нам радоваться необходимости, толкающей нас к этому лучшему, когда она вскоре почти неизбежно приведет нас к худшему?» — «Понимаю вашу мысль, — отвечал мне президент де Бельевр, — но позволю себе возразить вам словами, которые однажды слышал от Кромвеля (де Бельевр видел его в Англии и был с ним знаком); Кромвель сказал мне однажды, что всех выше поднимается тот, кто не знает, куда он держит путь». — «Вам известно, — заметил я, — что Кромвель мне отвратителен, а если он придерживается подобного мнения, я еще и презираю его, хотя нам и пытаются внушить, будто он человек великий, ибо подобное мнение достойно повредившегося в уме». Я пересказываю вам этот разговор, сам по себе ничем не примечательный, для того лишь, чтобы показать вам, сколь опасно судить вслух о людях, занимающих высокое положение. Президент де Бельевр, вернувшись в свой кабинет, где толпилось множество народу, повторил, не подумав, мои слова, дабы доказать, что меня несправедливо обвиняют в том, будто честолюбие мое беспредельно и безгранично; их передали Протектору, вспомнившему о них с озлоблением в обстоятельствах, о которых я расскажу вам далее. «Мне известен лишь один человек на свете, который меня презирает, — это кардинал де Рец», — сказал он французскому послу в [420]Англии де Бордо. Суждение это едва не обошлось мне весьма дорого. Но продолжаю свой рассказ.
Месьё, очень довольный тем, что так легко выпутался из вышеописанных затруднений, думал лишь о том, каким способом избежать их в будущем, и 26 августа отбыл в Лимур, чтобы показать, как он объяснил Королеве, что совершенно не причастен к поступкам принца де Конде.
Двадцать восьмого августа, а также на следующий день Принц всеми силами старался принудить Парламент убедить Королеву, чтобы та либо оправдала его, либо представила письменные доказательства обвинений, которые она ему предъявила. Но Первый президент оставался тверд в своем решении — не допускать никаких прений по этому вопросу до прибытия герцога Орлеанского, а так как он был уверен, что Месьё возвратится не скоро, он согласился от имени Парламента просить его пожаловать в палату; 29 августа, после обеда, принц де Конде в сопровождении герцога де Бофора сам отправился к Месьё, чтобы содействовать его возвращению. Он ничего не добился; в полночь ко мне явился Жуи, посланный Месьё, чтобы уведомить меня о происшедшем разговоре и приказать мне завтра же сообщить о нем Королеве.
Назавтра, 30 августа, принц де Конде явился в Парламент, где имел удовольствие наблюдать герцога Вандомского в самой жалкой роли, какую можно вообразить: герцог требовал внести в протокол его заверения в том, что с 1648 года он слыхом не слыхал ни о каких переговорах о браке его сына с мадемуазель Манчини; разумеется, он никого не убедил. Потом принц де Конде спросил Первого президента, ответила ли Королева на представления Парламента касательно его особы; послали за магистратами от короны, и те объявили, что Ее Величество отложила ответ до возвращения герцога Орлеанского, пребывающего в Лимуре. Принц выразил недовольство этой отсрочкой, полагая, что таким образом ему отказывают в правосудии; среди членов Парламента начался ропот, и Первый президент после долгого сопротивления принужден был сообщить о том, что произошло в Пале-Рояле в минувшую субботу, когда он сделал Королеве представления. Он изложил их Королеве с большой горячностью, не упустив ни одного довода, способного убедить ее в том, сколь важно и даже необходимо согласие в королевской семье. Но Королева, заключил Первый президент, объявила ему, так же как и магистратам от короны, что откладывает дело до возвращения герцога Орлеанского.
Президент де Мем, который побывал в Лимуре, чтобы от имени Парламента просить Месьё пожаловать в палату, привез от него ответ весьма уклончивый; члены Парламента еще более уверились в том, что Месьё не намерен являться во Дворец Правосудиям когда г-н де Бофор, накануне сопровождавший в Лимур принца де Конде, объявил, что Месьё приказал ему от его имени просить Парламент, не дожидаясь его, как было решено прежде, довести до конца дело с декларацией против г-на Кардинала.
Тридцать первого августа принц де Конде, снова явившись в Парламент, выразил решительное неудовольствие тем, что Королева все еще не [421]ответила на ремонстрации; она и в самом деле через канцлера просто объявила магистратам от короны, что ждет г-на де Бриенна, которого послала в Лимур в пять часов утра. Вы, без сомнения, полагаете, что она послала туда де Бриенна, чтобы поблагодарить Месьё за твердость, какую он изъявил, отказываясь прибыть в Парламент, или укрепить его в этом решении. Вы еще более утвердитесь в своем предположении, если я скажу вам, что накануне Королева повелела мне написать герцогу Орлеанскому от ее имени, что она преисполнена к нему благодарности (именно так она выразилась) за то, что он воспротивился притязаниям Принца, и сохранит эту благодарность на всю жизнь. Все, однако, переменила ночь или, лучше сказать, та ночная минута, когда прибыл камердинер Кардинала, Метейе, с депешей; в ней, между прочим, если верить маршалу Дю Плесси, который утверждал, будто видел собственноручное письмо Кардинала, стояли следующие слова: «Удостоверьте, Государыня, невиновность принца де Конде в любых выражениях, какие он пожелает; все средства хороши, только бы оттянуть время и не дать ему расправить крылья». Примечательно, что за три дня до этого Королева сказала мне самому, что от всей души желала бы, чтобы Принц оказался уже в Гиени. «Лишь бы, — присовокупила она, — не думали, что я этому содействовала». Этот эпизод истории — один из тех, которые уже побудили меня заметить вам по другому случаю, что бывают обстоятельства, неизъяснимые даже для людей, бывших ближайшими их свидетелями. Помнится, мы с принцессой Пфальцской всеми силами старались дознаться причины столь внезапной перемены; мы заподозрили было, что она совершилась под воздействием каких-то тайных переговоров, но потом, как нам казалось, установили с несомненностью, что предположение наше неосновательно. Утверждают меня в этом мнении два нижеследующих обстоятельства:
Первого сентября Королева приказала канцлеру в своем присутствии объявить членам Парламента, которых она вызвала в Пале-Рояль, что, поскольку сообщения о сговоре принца де Конде с испанцами повторены не были, Ее Величество соизволит полагать их ложными.
Четвертого сентября в присутствии всей ассамблеи принц де Конде объявил слова Королевы недостаточными для его оправдения, ибо из них следовало, что, если бы по первоначальному обвинению назначено было следствие, он был бы найден виновным. Принц требовал постановления по всей форме и говорил об этом с такой горячностью, что и впрямь видно было: наружное смягчение Королевы не есть следствие ее с ним сговора. Но поскольку она переменила гнев на милость также и не по сговору с Месьё, на Месьё это подействовало так, словно примирение Королевы с Принцем состоялось на деле. К нему вернулись все его подозрения, и он уже совсем другим тоном заверил уполномоченных Парламента Дужа и Менардо, явившихся 2 сентября просить его пожаловать в палату, что не преминет это сделать.