Модель инженера Драницина
Шрифт:
Кешка нерешительно переступил порог. Мать схватила его за вихры.
— Ой, ей, ей, маменька, больше не бу-у-у-ду.
Глава III
ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЙ ПАССАЖИР
Комната.
Дверь.
Она закрыта.
За дверью — крик.
— Нет, это невыносимо. Когда вы наконец отстанете от меня с вашими мещанскими разговорами.
— Но поймите же, гражданка Бобрикова, — раздается скрипучий голос, — пятый месяц вы не платите за квартиру.
— А хотя бы и шестой.
Дверь с шумом раскрывается и вошедший быстрым движением захлопывает ее перед носом ошалевшего управдома.
Подходит к столу.
Оборачивается.
Да ведь это же наш старый знакомый, тот подозрительный кудлатый пассажир, который в вагоне поезда номер семьдесят восемь напугал тетю Пашу.
Он стоит задумавшись у стола.
Господи, до чего сера и однообразна жизнь. Днем до четырех стеклянная коробка кассы. Ведомости, шуршанье кредиток и неизменные:
— Распишитесь.
— Получите.
А дома вечно ноющая старуха мать. Жакт [6] , нехватки.
Бобриков был человек выбитый, колея жизни шла мимо, а он брел около. Позади маячило обеспеченное детство, дом с табличкой: «Первой гильдии купца, почетного гражданина Данила Игнатьевича Бобрикова». Серая гимназическая курточка...
Жизнь могла быть такой ровной и спокойной и вдруг...
Революция перепутала карты.
Вместо юридического факультета — счетные курсы, вместо адвокатского фрака — спецодежда кассира.
6
ЖАКТ — жилищно-арендное кооперативное товарищество. Кооперативное объединение граждан с целью аренды жилых домов у местных Советов и предоставления жилой площади в этих домах своим пайщикам. Существовали в СССР во время НЭПа и после него, вплоть до 1937 года. Современный аналог – кондоминиум.
Жизнь не удалась.
У Бобрикова было пылкое воображение. Привычки, вкусы, наклонности, воспитанные с детства, оставшиеся в наследство от буйных кутил отцов и дедов, чьи лица степенно глядели с порыжевших фотографий, не находили выхода. Жизнь положила тесные рамки.
Кончив работу, он часами валялся в постели. Мозг отдыхал, мечта за мечтой плыли в сознании.
И все сводилось к одному. Это одно преследовало всюду, даже во сне. Оно звучало внушительно. Оно глядело солидно. Это слово было — миллион.
«Вот если бы, — так обычно начинал он разговор с самим собой, — допустим, я выиграл миллион».
Как только было произнесено слово «допустим», реальный мир рушился.
Бобриков становился обладателем неслыханных сумм. Он клал их в банк — они приносили проценты, он брал их домой и тратил, но миллион не уменьшался.
Мысли шли плавно.
Вот он, Бобриков, покидает Союз.
— Разве здесь жизнь, — презрительно морщится он, пуская клубы дыма. — Так, один обман.
Он едет за границу.
Деньги идут на еду, на костюмы и, конечно, на женщин.
Женщины, одна прекрасней другой, мелькали в воспаленном сознании.
Он покупал их прямо и грубо, как покупают вино или конфеты. И в этой прямоте и грубости было какое-то особое, почти звериное наслаждение. Он мысленно посещал самые роскошные публичные дома. В Африке он заводил себе черных жен. Они были необычны и покорны. Под конец все путалось. Обнаженные, бесстыдные тела качались в мозгу и учащенно билось сердце.
Дальше его фантазия не шла.
Бобриков тяжело вставал с постели, зажигал лампу и подходил к книжной полке. На ней стопочкой лежало шесть романов. Дюма, Марсель Прево, Арцыбашев и приложение к «Родине» «Тайны венценосцев».
Других книг он не признавал.
Так проходила жизнь.
На службе Бобриков был аккуратен и усерден. Он втайне боялся, что его сократят. Ему постоянно казалось, что против него плетутся интриги.
Стоило увидеть, что двое говорили шепотом — в мозгу мелькало: «Это обо мне».
Но служба шла ровно.
Знакомых не было, а друзей тем более. Женщины и влекли и пугали.
— Семья, нужда — бр-р.
Временами охватывала тупая злоба. Мелькало из далекого детства запомнившееся «Дом первой гильдии и почетного...» Тогда хотелось кого-то ударить, и он ненавидел всех: и начальство, сидящее в кабинете и уезжающее с работы в машине, и собрания, на которых люди что-то решали, о чем-то волновались, и всю действительность с ее беспокойной напористостью, и ее вечным напряжением и грубоватой прямотой.
Тогда он жмурил глаза и почему-то в сознании вставала улица. По ней шли люди, шли они, а он стрелял в них из нагана. Вот падает один, другой, пятый, десятый. И никто не может подойти. Он сильнее всех.
Управдом ушел. Оставшись один, Бобриков опустился в кресло.
— Допустим, — говорил он. И вот уже рушится реальный мир и все возможно. — Допустим, я становлюсь великим тенором. Овации, цветы, деньги. Я еду за границу в Париж.
И снова мысли скользят легко и знакомые образы ласкают сознание. Он воображает, как выйдет на сцену, как будет кланяться. Вот так. Встает, подходит к зеркалу. Щупленькая фигура, в новеньком топорщащемся костюме качается в мутном, засиженном мухами стекле. Фигура кланяется, прижимая руки к сердцу, и улыбается. Точь в точь как второй Карузо — знаменитый тенор Гремецкий, дававший концерт в прошлом году.
— Ты, Мишенька, что же это все в новом-то костюме ходишь, — раздается голос.
Он оборачивается, у двери стоит мать.
— Этак и износить можно, — продолжает старуха ноющим голосом. — Старенький надо донашивать.
Мечты обрываются.
— Уйдите, мамаша. Не мешайте, я занят.
— И чем только занят, стоишь перед зеркалом и качаешься. Сходил бы куда-нибудь...
Старуха жует беззубым ртом и снова тянет.
— Я тебе старенький-то пиджачок выутюжила. Совсем глядит как новый.
— О господи, и вы меня не понимаете, — устало машет рукой Бобриков.
— Да, Мишенька, намедни в пиджачке я книжечку нашла. Нужна она тебе или нет?
Старуха долго роется в карманах широкой юбки и достает маленькую записную книжку в коричневой обложке с золотым тиснением СВД.
— А-а-а, давай, — вспоминает Бобриков, — и уходи, я займусь. — Старуха вздыхает глубоко и бесшумно исчезает.
Бобриков садится в кресло.
— Совсем забыл о ней, — бормочет он. — Интересно, что за книженция.