На карнавале истории
Шрифт:
Как-то я попал на демонстрацию молчаливого протеста. И было не по себе, хотя митинг был посвящен годовщине оккупации Чехословакии. Отвращение к демонстрациям согласия настолько велико, что распространяется для меня и на демонстрации протеста. Я понимаю, что это глупое ощущение. Мне рассказывали участники многих московских демонстраций, что они чувствовали себя в них как-то особенно приподнято, счастливо, прекрасно. Так что каждому свое…
Все новые несчастья били по нервам. У Зампиры Асановой заболел раком брат. Он приехал к нам в Киев в специализированную больницу. Я приходил к нему, и он, угасающий, рассказывал, что у него не очень страшное заболевание, его просто побили кагебисты и что-то повредили. Когда он выходил из палаты, за ним выскальзывал «больной» кагебист (медицинские сестры все не могли понять, чем болен «товарищ»). Мы смеялись над уловками кагебиста, брат весело, я — не очень, ведь я знал о раке, и кагебист был как бы социальным символом индивидуальной болезни. Потом брат вернулся в Ташкент, а через два месяца я получил письмо Зампиры — вопль боли, ужаса: в арыке утонула дочь брата.
Ответ Зампире я писал около двух месяцев — и написал только в тюрьме. Только в тюрьме я нашел слова, ведь там трудно утешать перед лицом смерти. Слов утешения нет, все они фальшивы, все лгут.
Раковый корпус — страна Советов — страшна и тем, что в ней заболевают, как и в других странах, обычным раком. И — что страшнее — физические, психические или социально-идеологические болезни трудно решить. Да и не разделяются они, эти болезни.
В Умани у нас был близкий друг, рабочий Виталий Скуратовский. В свое время ему не удалось поступить в тот институт, в который он хотел, а просто высшее образование ему было ни к чему. Он много думал, читал. Хоть и был самиздатчиком, но всегда чувствовалось, что он думает о более глубоких вещах, чем политические проблемы. В наших спорах он почти не участвовал, молча улыбался (раскрывался только очень близким, и тогда чувствовалась удивительно тонкая, чуткая душа этого «обычного» парня). Несколько лет назад он заболел. Боли его мучали страшные, но он старался не показывать виду.
Виталий иногда приезжал в Киев, в командировку. Приезжал также, чтобы достать самиздат или редкие книги. Я давал ему новый самиздат, читал свои статьи. Критиковал статьи он редко, чаще спрашивал, уточнял для себя понятия, идеи. Его мать работала в У майском городском музее. Хорошо знала украинскую культуру, историю. К Виталию относилась со сдержанной лаской и скрытой жалостью.
И вот недавно я узнал, что он умирает от рака, уже нет сил, одни физические муки. В Париж он прислал теплое письмо. По почерку видно, как трудно ему держать ручку, писать. И он нашел силы не только написать несколько слов, но и вложить в них теплоту, зная как я люблю Софиевку — Уманский старинный парк, прислал свои последние фотографии наших любимых мест. Все друзья — уманьчане, киевляне, москвичи — от бессилия жалости не знают, что делать, как помочь. Говорят, он с трудом прочел нашу открытку. Говорят, что мучиться ему недолго, но боль страшная…
Когда я был в Днепропетровской психтюрьме, он приезжал к Тане — помочь морально, похлопотать по хозяйству. Все друзья суетились, не знали, как ему помочь, как облегчить его физические страдания. А он молча, «безыдейно» облегчал душевные страдания киевлян…
Ни гроша не стоят идеи перед молчаливым Виталием, его немногословной человечностью. Не слово, а дело — смысл гуманизма. А слова лишь отражают доброе дело, либо искажают его.
Я описал уже ранее своего старого друга юности К., ставшего впоследствии врагом. Человеконенавистником.
И вдруг друзья сообщили, что он умирает от рака и знает об этом. Он передал через них мне в Париж привет, не прощение, а прощание. Он атеист, антисемит, слепой, социальный антисемит.
Но смерть сильного человека, бывшего друга, который, умирая, думает о своих старых друзьях (а ведь я, видимо, ему враг: спутался с евреями, бежал за границу; но, может, он уже так не думает?), как-то смещает все грани. Умирает и страдает человек, и куда-то уходит всякая идеология, разделяющая людей на врагов.
Как только мне сообщили, что он умирает, стало больно: как страшно я о нем написал. Что же делать — выбросить споры с ним, его гнусные фразы? Это будет неправдой и даже неуважением к нему как другу, ведь он что-то дал когда-то мне, в период дружбы. Да и как враг что-то дал — понять мою собственную «тень»…
Во всех трех случаях видна эта неразрывная связь социального, исторического, духовного и физического «рака». Нельзя дробить человека. Человек неделим, нация неделима, человечество и его будущее неделимы. И делимы — для неделимого познания.
Сейчас, когда я правлю рукопись для русского издания — нет уже ни К., ни Виталия. Ничего не хочу менять, дополнять. Перед глазами — Виталий: он настолько украинец в чем-то главном, что ничего специфически украинского во внешнем, на поверхности в нем нет. Он настолько пронизан Украиной — через своих предков, свою мать, свой интерес ко всечеловеческой культуре, любовь к знаменитой Софиевке — парку любви графа Потоцкого и Софии (помогавшей князю Потемкину склонить Потоцкого к измене Польше — во имя любви), настолько украинец, что не выделяет свое национальное, свой патриотизм как нечто особое, не делит людей по нациям. Ему непонятна искривленная, надрывная любовь к Родине, с ее неполноценностью и неоправданной гордыней.
Он работал на витаминном заводе, том самом, откуда выгнали Нину Комарову и Виктора Некипелова. Там он заболел «витаминной», «грибковой» болезнью. Врачи решили, что у него туберкулез легких, лечили два года — безрезультатно (правда, считалось, что туберкулез у него излечили и потому даже не обращали внимание на его жалобы).
Наконец в Туберкулезном институте (в Киеве, куда с большим трудом и благодаря знакомствам его приняли, хотя по существующим правилам любой трудящийся имеет право на лечение в таком институте) обнаружили в легких «грибок». Но через два месяца лечения его выписали из института — не могут ведь так долго лечить (он исчерпал свой «лимит» на бесплатное лечение) — и отправили на работу, во вредный цех, к аппаратам, к работе с кислотами. С трудом выдержал месяц — боли усилились. В институте вынуждены были его опять обследовать — обнаружили рак. А если бы обследовали раньше, три года назад, то операция бы отсрочила смерть, облегчила страдания. Но когда он заболел, ему морочили голову лечением от туберкулеза — без исследований, без стационара (в условиях районного городка; а кто знает советскую действительность, легко себе представить, что это такое). Но ведь он «гегемон», у него власть, он рабочая, производительная сила, которую лечат «бесплатно»…
В конце концов ему вырезали } легкого, но было поздно.
Друзья колебались — сказать ему, что это рак или нет. Решили промолчать.
Перед операцией он с Таней приезжал ко мне в психтюрьму. Но, как и всех друзей, его не пустили (почему? по какому закону?).
В 1972 г. у уманьчан прошли обыски. У Виталия нашли самиздат. Арестовали двоих его друзей. Дали по 3 года. У Надежды Витальевны Суровцевой-Олицкой забрали два тома воспоминаний.
По предприятиям Умани в лекциях рассказывали о раскрытой националистической организации, во главе которой была Суровцева. Сообщалось, что она воспитывала молодых украинцев в националистическом духе (т. е., в переводе на нормальный язык — в любви к Родине). У Суровцевой и Олицкой искали… типографию (еще раньше они всё пытались узнать, когда и зачем приезжал в Умань Солженицын).
Олицкая отказалась отвечать кагебистам, Суровцева издевалась над ними, а сарказма и иронии у нее хватит на все КГБ в целом.
От Виталия ушла, испугавшись «связи с антисоветчиком», жена. Забрала ребенка. Возникла история с разделением дома. А они всегда так противны, эти деления имущества, люди так гнусно в них выглядят! Для человека такого внутреннего благородства, как Виталий, особенно страшно видеть звериное, обывательское в близком человеке.
И все это на фоне рака. Или рак на фоне всех этих событий. Потом арестовали в Москве еще одного друга Виталия — Некипелова. В 1974 г. умерла Екатерина Львовна Олицкая. И умирала она на его глазах — тоже от рака. Он приезжал ко мне, так как знал, что я теряю свой человеческий облик, ему хотелось увидеть меня до того, как из меня сделают сумасшедшего.
Некоторые из уманских друзей вели себя на допросах очень некрасиво. Предал Дзюба. Личная физическая боль у Виталия сопровождалась болью за близких.
Он любит пение своей матери и Надежды Витальевны Суровцевой. Это чуть-чуть помогает — украинские песни…
Провожая Таню за границу, он сказал, что ему будет трудно без нее. Совсем недавно он повторил это в письме к нам. Трудно… А сейчас его уже нет… Виктор Некипелов пишет об этом:
Как прожить эту странную зиму?
Вереницу метельных ночей?