На карнавале истории
Шрифт:
С первых лет осознания себя личностью встал вопрос: КАК ЖИТЬ? Постепенно пришел ответ, единственно возможный в стране, где лицемерие, ложь — норма.
Жить уважая себя. А это значит — самиздат, который надо печатать, распространять, это значит — искать единомышленников и думать, думать…
Когда стало ясно, что впереди заключение, ничего не изменилось. На душе было легко… и свободно. На укоризненные слова доброжелателей можно было ответить: да, у нас есть дети, да, мы знаем, что окажемся в тюрьме. Но мы не можем спасти детей, если будем рабами, мы погубим их души.
Поэтому, когда 13 января вечером мы оказались на обыске у Дзюбы, не было страха, все воспринималось как должное. У нас был опыт своего обыска, опыт других людей, изложенный в «Хронике». Была только боль за Ивана — неужели его черед пришел? Хотелось хоть чем-то помочь, разделить с ним этот кошмар. А он сидел спокойно и улыбался, успокаивая нас. Когда они вывели меня на кухню, мне было абсолютно безразлично — и они сами, и то, что предложили раздеться догола. Проводили «операцию» две надзирательницы в форме, они ощупывали волосы, смотрели в рот, заставляли приседать. Потом стали ощупывать каждый шов одежды, спороли даже этикетку с юбки, вытащили резинку из трусов. Что они искали? Самиздат? Бриллианты? Нет, они хорошо знали, что там этого нет (а вот сумку осмотрели плохо: не заметили клочка бумаги с данными для «Хроники»). Было понятно, что это только способ испугать, ошеломить, унизить. И позже, когда это опять повторялось: и в полицейском участке, и в доме у Виктора Некрасова, — они снова искали что-то, заставляли приседать, заглядывая не только в рот, айв другие места; они всегда знали, что ищут страх.
Когда после обыска нас отпустили и мы поспешили к Светличным, там были тоже следы погрома. Милая Леля, она сидела одна в разгромленной квартире — в углу сброшенные с полок книги, вся квартира в книгах. И потом все эти годы все оставалось так, как будто они только что вышли из дому. Комната Ивана была закрыта, Леля жила на пятачке, оставшемся у кровати.
Через сутки я поняла, что она пережила.
Ночь прошла в угаре, не било сил обдумать, что делать. Я с апатией смотрела, как Леня сжигает бумаги. Утром, как всегда, отправили детей: Лесика в детский сад, Диму в школу. На всякий случай Диму предупредили: «Если после школы придешь и застанешь обыск — позвони маме».
Собралась на работу. На всякий случай — а вдруг!? — взяла с собой самое дорогое, что было в доме: фотографию Александра Исаевича Солженицына с автографом и теплой надписью (в 1969 г. он подарил ее Лене в благодарность за статью «Камо грядеши, Евгений Евтушенко?»). На всякий случай взяла и две рукописи — работы двух киевлян, они принесли незадолго до этого свои заметки. (В конце рабочего дня — звонок: «Мама, у нас гости».)
Первая мысль — предупредить друзей. Кое-как закончила лекцию. Кого можно, предупреждаю по телефону. К остальным надо идти. Не позволяю себе думать о том, как же дома, главное сейчас — успеть.
Зашла в один дом. Знала, что у них много самиздата. На всякий случай заходила и на следующий день — успели, вынесли; к счастью, к ним КГБ не приходило, но и хозяев дома я больше не видела: испугались. Тогда и выработалось правило — общаться только с теми, кто сам придет в дом, кто не испугается. А раз не приходят, значит, и не надо.
Так по-новому началась эта жизнь. Рубеж прошел четко и сразу: жизнь до 15 января и после. И последний страх был выбит в этот день. И друзья определились: остались только те, кто не испугался, кто не задекларировал своих чувств, а пришел и был все эти годы рядом. Тихо, незаметно, и вызовы в КГБ их не испугали, и с работы выгнали — не испугались.
Последний визит по дороге домой был к Саше Фельдману. Зашли, а у него обыск. Главное, успели сказать, у кого обыски, перекинулись хоть несколькими словами. Стало окончательно ясно, что начался погром. Обыски, аресты длились несколько дней.
У Саши в тот раз забрали еврейскую литературу — учебники иврита, статьи. Саша вел себя четко и резко
— никаких разговоров с кагебистами, только протесты против беззакония (его время тогда еще не пришло, через три дня его выпустили).
Потребовала, чтобы нас выпустили: у меня дома дети, мне некогда. Отпустили довольно быстро. Как стало понятно позже, в этот день у многих шли обыски, и они не очень согласовывали их.
(Были мы в этот день вдвоем с Владимиром Ювченко. Он как раз один из тех друзей, кто твердо держался все годы. Историк по образованию, к этому времени уже безработный: год назад его выбросили из школы за то, что был «толстовцем», за «пропаганду пацифизма». Лишили права работать с детьми, а потом не оставляли в покое уже за знакомство со мной.)
В квартире было полно народу. В каждой комнате по 2–3 кагебиста. Здесь и друзья, которых я предупредила об обыске, — а они взяли и пришли. Леня уже уставший, — обыск идет с утра.
Друзей вскоре увезли в КГБ. Детей с трудом уложили спать. Дима понимал, в чем дело, Лесин чувствовал, что происходит что-то страшное, не хотел спать, с ненавистью смотрел на чужих.
Леня успокаивал, говорил, что все выдержит, только чтобы я вела себя тихо, ведь остаюсь одна с детьми. У меня же никаких мыслей, до конца не осознаю, что это — все. Вначале кагебисты запретили нам даже сидеть рядом, но и они уже устали, да и мы не обращали на них внимания, так и просидели до утра.
Под утро, когда всё переписали, стали отбирать фотографии. Забирали все, что им хотелось. Взяли зачем-то фотографии Лениной мамы, моего отца. Зачем? Молчат. Вот попалась фотография Януша Корчака.
— Зачем вам? Это же Корчак.
Молчание.
— А может быть, уже хватит с него?
— Одевайтесь.
Все перевернуто. Ищу теплую одежду. В доме только три рубля денег, еще очень рано, чтобы зайти к соседям одолжить.
Прощаемся. Кагебисты говорят что-то утешительное.
Вышли. Всё.
Прилегла. Еще не поняла, что случилось.
Звонок. Лена Костерина из Москвы:
— Что у вас?
Петр Якир: «Танечка, что бы ни было, помни; мы всегда с тобой!»
……………………………
Январь.
Февраль.
Март. Доходят сведения от разных людей, что их вызывают по лениному делу. Постоянно говорят о том, что он «ненормальный», «такой же сумасшедший, как Григоренко».
Что делать?
На работе узнаю, что на совещании руководства Управления было сказано, что я — сионистка, веду антиобщественный образ жизни.
Прокурору Украинской ССР
Копия: старшему следователю КГБ
при Совете Министров УССР