На карнавале истории
Шрифт:
Все эти факты, чтение довоенных книг укрепили меня в «самостийности». Одному из львовян я высказал это вслух, но он предложил не говорить этого, иначе меня заподозрят в провокаторстве.
Меня расспрашивали о демократах-москвичах, об их отношении к национальному вопросу. Я же возмущался тем, что так мало информации об украинских событиях поступает в самиздат, что слаба связь с «Хроникой» у национальных движений. В спорах объяснился и этот вопрос. Московская демократическая оппозиция под подозрением у патриотов. Все помнят позицию кадетов, эсэров, меньшевиков, большевиков. Только большевики в той или иной мере поддержали сепаратистов, но на практике там, где могли, вернули отделившиеся республики в лоно Святой Руси. А слов красивых было сказано немало всеми.
Только когда русская оппозиция недвусмысленно выскажется по национальному вопросу без недомолвок (и не устами одиночек — честные русские всегда были, и немало, но исторически они не решали вопроса), если на практике она докажет другим народам, что русские демократы не собираются благодетельствовать, опекать их, тогда возможен будет союз с ними в борьбе за демократию.
Мне привели несколько фактов шовинизма русских демократов.
Кое-что убеждало — слова одного москвича, члена Инициативной группы об общности трех восточно-славянских народов, сказанные им Чорновилу; недоумение многих русских по поводу разговоров об угнетении. «Ведь ваши-то скоро захватят весь ЦК — где же тут угнетение?»
Но часть фактов оказалась несостоятельной.
Мне показали высказывания Белинского о Шевченко, о его плохом языке (диалекте), о том, что Шевченко — пьяный, грубый мужик.
И в который раз я услышал рассказ о Василии Аксенове. В музее Шевченко в Киеве он оставил запись: «Помещение очень хорошее, здесь можно поместить детский сад».
— А кто-нибудь проверял этот факт?
— Да, это видели многие киевляне.
— Но и Светличный и Дзюба думают, что это провокация КГБ.
— Какая же это провокация. Это одна линия — от Белинского до Аксенова.
Я решил все же проверить это через общих с Аксеновым знакомых, старых революционеров. Оказалось, что Аксенов как раз в то время был в Японии и не мог сделать такой записи.
Узнав о провокации, он уже год тому назад послал протест в киевские газеты и в музей. Если б Аксенов мыслил политически, он написал бы об этом в самиздате.
Чисто эмоциональная реакция на факты всегда приводит к искажению их, к нежеланию всесторонне изучить или хотя бы проверить их.
— Что тут проверять и изучать? Они (т. е. русские, украинцы, евреи) всегда такие.
Однажды вечером сошлись гости — женился недавно вышедший из лагеря сын одного из руководителей УПА С. Отец его остался досиживать свой срок, мать тоже.
В С. сразу бросалась его лагерность — какое-то особое выражение глаз. Но он не производил впечатления «страдальца» или «героя». Он несколько удивленно и застенчиво смотрел на всех окружающих и на свою красавицу-жену. Она шутила, смеялась, а он молча застенчиво улыбался. Когда впоследствии я увидал Ларина, сына Бухарина, то вспомнил глаза С. Это люди ГУЛАГ’а, вкусившие преследования с детства.
В честь молодых пели народные песни (когда в Монтре я слушал песни молодых украинцев Парижа, то в глазах стояла семья Чорновила, С. и его жена, поэты Игорь Калынец и Ирина Стасив-Калынец)). В украинских песнях, в думах — может быть, самое глубинно-украинское. Украинец может называть себя русским, презирать свой народ или даже палачествовать над ним, не знать языка, но если он жил в детстве на Украине, то в песне он опять становится украинцем.
В этот вечер я увидел и новое для себя в их песнях.
У нас, в Восточной Украине, народная песня профильтрована и затаскана по радио, испорчена пропагандистскими певцами. И нет новой песни. А во Львове я услышал религиозные песни, новые народные. И пели их не так, как у нас по селам, — пьяными, кричащими голосами. В песне западных украинцев виделось необычно нежное, уважительное и теплое отношение к женщине-девушке, жене и матери. Феминизм украинской нации выражен не только в содержании песен, но и в форме, в слове. И этим феминизмом украинцы существенно отличаются от русских.
Не видно ни презрения, ни дворянски-вежливой «куртуазности», ни надрывной страсти, этой патологической смеси обоготворения плоти с чувством греховности, бесовства женщин, нет ужаса перед бездной плоти, доходящего до истерического проклятия своей мечты о женщине. Женщина на Украине, в селе, может быть бита, при гостях может выглядеть послушной. Но наедине с мужем она припомнит ему побои и грубость. Дома — она хозяйка. У интеллигенции эта власть женщины одухотворена и выражается ее большой ролью в патриотическом движении, в феминизме культуры.
И это историческое явление.
Роксолана, дочь простого украинского священника, была выкрадена крымскими татарами и продана султану. Она не только подчинила себе султана (это не диво, это есть в истории всех народов), но и приостановила турецкую экспансию против всех христианских стран. Она вышла из гарема на дипломатическое поприще, встречалась с послами всех стран, знала много языков. Можно ли ее сравнить с патологичными царицами Петербурга, перенявшими все худшее у царей-мужчин и проявившими себя как женщины только на сексуальном поприще и в усилении фаворитства?[7]
Зная за собой эту слабость, подчинение женщине, казаки не допускали женщин в Запорожскую Сечь, подчеркивали свою независимость от них, бравировали тем, что они «не бабы». У Гоголя в «Тарасе Бульбе» два сына Тараса Бульбы — Андрей и Остап — как бы два психологических типа, порожденных феминизмом культуры украинской. Андрей предает Родину, сражается с козаками, ради прекрасной полячки, а Остап с отцом — типичные запорожские рыцари.
По тем же причинам не было на Украине истерического эмансипаторства у женщин, а была совместная борьба за права человека. И мне кажется, что все тем же феминизмом можно объяснить отсутствие декадентства в украинской культуре.
Игорь Калынец и Ирина Стасив-Калынец — поэты, и потому я ожидал некоторой борьбы у них, конкурентных комплексов. Ничего подобного. Два разных видения мира. Талант у обоих велик, и оба внесли что-то новое в литературу.
Утром следующего дня мы с Чорновилом поехали к Валентину Морозу, который недавно вышел из лагеря. Я знал Валентина только по «Репортажу из заповедника имени Берия» и считал его лучшим публицистом Украины, наиболее оригинальным по мысли и стилю.
Валентин был худ, как щепка: 4 года лагерей, участие в голодовках протеста. Говорить с ним было трудно — я потом сталкивался с этим последствием тюрьмы и лагеря часто. Некоторая неконтактность, уход в себя, отчужденность от окружающего мира. У некоторых она доходит до болезненного отношения к шуму, к машинам, к городу, к неделикатности и любопытству «вольняшек».