Наше преступление
Шрифт:
Врач неторопливо рассеял рукой облако табачного дыма, сгустившееся над его лицом, и, склонив набок голову, чтобы лучше разглядеть, прищурил свои круглые карие глаза и спокойно спросил:
– Ты кто такая и про кого говоришь?
– Да про нашего... про Ивана Тимофеева. Ён в сумасшедшей комнате тут у вас лежит, в сумасшедшую комнату его запрятали... Получше-то для его места не нашлось... – вызывающе ответила Елена.
– А-а... теперь понял. Видишь ли, что за ним никакого ухода нет, это ты лжешь, – спокойно, но резко ответил врач. – Я каждый день обхожу всех больных по два раза: утром и вечером и каждый раз обязательно бываю у него. Дальше: что ему не три, а два только дня не меняли повязок, так это так надо по ходу болезни. Я не приказал менять. Поняла?
– Да вы уж извините. Не я, а горе наше говорит.
– Постой, дай кончить. Я потому так подробно опровергаю твою ложь, что вы, святые мужички, и особенно вы, бабы, все вы каверзники, ябедники и лгуны, а, собственно, с тобой я и не обязан разговаривать. Поняла? Теперь о больном. Я уже предупреждал жену и мать, что, по моим расчетам, сегодня часам к 5 – 6-ти он должен умереть. Поняла?
– Поняла... да только...
– Что еще?
– Ради Христа Небёсного спасите!
– Вот тебе раз. Что же я могу сделать? Я ничего не могу сделать и ступай себе с Богом и не являйся больше с неосновательными претензиями, а то прикажу удалить тебя из больницы.
– Помогите, господин дохтур, – уже другим тоном просила Елена, – ради сиротства нашего, ради Христа Небёсного. Мы люди темные. Чего мы понимаем? Уж вы извините. Другой раз и сорвется слово... Не мы, а горе наше говорит. А што мы понимаем?
– Я знаю, что вы ничего не понимаете, а много болтаете зря и... надоедаете с своими каверзами и неосновательными претензиями. Иди.
Но Елена не уходила, а продолжала плакать.
– Уж извините, помогите, господин дохтур, ради Христа Небёсного...
– Чем, скажи, я могу помочь? Посуди сама.
– Уж мы не знаем, а вы дохтур... больше нас понимаете.
– Разве вот что, – говоря с самим собою и что-то припомнив, сказал врач, наклоняя голову. – Ну, хорошо, ступай. Я сейчас спущусь к нему.
Елена ушла.
– Слышали? – делая большие глаза, сказал доктор посетителю, пожилому, болезненному человеку, пришедшему к врачу посоветоваться о своем здоровье. – Претензий, требовательности не оберешься. И вот теперь по деревням пойдет легенда о том, что в больнице уморили, дескать, Ивана Кирильева, перевязок ему не делали. Я нарочно ни одного их обвинения не оставляю без возражения. Хорошо там, сидя в Петербурге под охраной легионов полиции, дворников, швейцаров и лакеев, разглагольствовать о страданиях народа, о его приниженности и о том, что он пикнуть не смеет. Пожили бы они с этим народом лицом к лицу, изо дня в день, вот как я, запели бы иную песню. Наглости в этом народе, лжи, озорства, требовательности не оберешься. Верите ли, что пьяные мужики не один раз вламывались ко мне в больницу, били окна, озорничали, ругали в глаза и меня, и персонал самыми непотребными словами. Да. Мой предшественник завел тут в числе служителей одного атлета, чтобы силой удалять буянов, и я его держу. И ему нередко приходится буквально вступать в рукопашную, брать буянов за горло и выносить вон. А полиция бездействует. Два месяца прошу поставить тут городового и не допрошусь...
– М-да, времена! Чего ж другого и ожидать? По моему мнению, дальше еще хуже будет. Напели, что он, народ – все, а мы – ничто, дармоеды, сидим у него на шее, едим его хлеб. Ну вот, теперь и расхлебываем эту кашу. Расхлебаем ли?
Доктор извинился перед стариком и вышел из канцелярии в аптеку, а через пять минут в сопровождении фельдшера спустился в сумасшедшую палату к Ивану.
Бабы голосили.
– Помогите, барин, ради Христа Небёсного, помогите...
– Пожалуй, ради слез ваших я продлю ему жизнь на два дня, не более. Сегодня что у нас? Четверг. В субботу он умрет. Вот я вас и спрашиваю, стоит ли это делать? Ведь это лишние мучения больному.
– Ради Бога, Господь милосердный заплатит вам за это...
– Ну как хотите, мне не трудно.
Врач сам сделал больному первое подкожное впрыскивание спермина и приказал фельдшеру продолжать эти впрыскивания ежедневно по три раза.
XXI
субботу утром Иван пришел в себя, приподнял задрожавшее от усилия, опухнувшее, почерневшее веко и открыл свой левый глаз с кровоподтеком во все глазное яблоко.
Первое мгновение он чувствовал себя легко и покойно, но лишь только сделал привычное усилие, чтобы перевернуться с онемевшего бока на спину, как в левой стороне тела его точно полоснули ножами, а вся правая сторона была как не своя. Это сперва удивило его, но тотчас же он ясно вспомнил, что на Хлябинской горе его избили парни.
«Должно и зубы вышибли»,– хотел он сказать, чувствуя какую-то непривычную неловкость во рту, но язык не шевельнулся. Тогда Иван быстро поднял левую здоровую руку и уверенно, деловито перешатал и перепробовал ею одни за другим все свои зубы.
Акулина, Катерина, Елена, Афонька и маленькая Маша, не отрывая глаз, следили за всеми его действиями.
Оказалось, не хватало нескольких передних зубов, коренные же все были целы.
Покончив с зубами, Иван занялся руками и ногами. Левая нога двигалась легко и свободно, как совершенно здоровая, и он приподнимал и сгибал ее, зато правая нога, как и правая рука, лежала подобно бревну, и никак он не мог ее сдвинуть с места и, однако, делал неоднократные отчаянные усилия, чтобы приподнять ее. Это занятие на некоторое время поглотило все его внимание, и после многих тщетных попыток Иван добился-таки того, что чуть-чуть согнул эту ногу в колене, и достигнутый результат, видимо, обрадовал его, потому что на его обезображенном лице промелькнуло нечто вроде выражения удовольствия.
Тут только своим зрячим глазом он увидел притаившихся родных.
– Ва нюшка, жаланный ты наш, што ж ты нам ничего не прикажешь, горемычным? – окликнула его Акулина, поднявшись с табуретки и тихо, осторожно подходя к нему.
Иван ничего не слышал, потому что от побоев оглох, хотел поздороваться с родными и спросить, где он находится, но язык опять не повиновался ему.
«Как они меня расшибли», – подумал он. Ему стало жаль своих родных, и на глазах его показались слезы.
Это послужило как бы сигналом к общему плачу. Вся в слезах мать наклонилась к нему. Он опять захотел заговорить, но вместо слов: «Не тужите, поправлюсь, даст Бог», – только несколько раз с болезненным усилием промычал: «ме... м-е» и замолк.
Это беспомощное мычание только усилило рыдания баб. Слезы жалости к родным и досады на свою беспомощность крупными каплями полились из глаз Ивана, и здоровой рукой он стал гладить наклоненное лицо матери. Он заметил, что лежит на загрязненной им постели, и это было ему неприятно и стыдно. Он беспокоился и делал усилия перевернуться с левого бока на спину. Бабы угадали его желание и общими усилиями приподняли Ивана на руках. Он обвис и показался им куда тяжелее, чем был раньше, когда они его, бесчувственного, по несколько раз на день перекладывали с боков на спину и обратно. Однако, когда они приподняли его и, быстро сбросив грязную простыню, постлали на тюфяк чистую, он сам перевернулся и лег на спину.
Лежа в новом положении, Иван здоровой рукой крепко сжал руку жены и, глядя в ее лицо, не переставал безмолвно плакать.
Елена подставила Катерине табуретку, и та, не отнимая своей руки из руки мужа, осторожно придвинула ее ногой к кровати и села на нее.
«Ну, што ж, отмучился, – подумал он о себе. – Вот как их оставить? Кабы достатки... а по чужим людям таскаться – не ладное дело. Чужой хлеб горек, чужой угол не греет!..
Особенно ему жаль было жены. Осматривая ее, он покосился глазом на округлый, сильно выдавшийся живот ее, вспомнил, что она на сносях, и в голову ему нахлынули те радостные мысли, которые он лелеял в последние недели.
«Красные сапожки... да, – сказал он себе. – Катя обещалась родить сынишку, а я хотел обрядить его в красные сапожки... и шапочку тепленькую с наушниками, штобы на улицу выходить с им. Дождусь ли сынишку-то? Ишь какой я недужный!
И Иван все плакал и не выпускал из своей руки руку жены и все глядел на нее, не отрывая своего зрячего глаза от ее лица.
Перед глазом стало рябить и все закрываться досадливой, мигающей сеткой, и Ивану все хотелось смахнуть эту сетку, но она становилась все гуще и непроницаемее... Исчезли уже и жена, и серая стена, улетучились и сладкие мечты о будущем сынишке и красных сапожках. Он уже давно перестал плакать; зрячий глаз его наполовину закрылся, и только отзвук последней забытой мысли еще витал где-то в его мозгу. «Дождусь ли? – спросил он. – Кого?» И ему почудилось, что кто-то невидимый, но близкий прикоснулся к нему и его-то он дожидался. Он содрогнулся от непонятного ужаса. Невидимый удалился.