Наше преступление
Шрифт:
– Вздым...мм... – как чуть слышный шелест сухих листьев, пронесся медленный шепот старца. Леонтий, перехватив ковшик в левую руку, правой осторожно обхватил отца под спину и приподнял.
Голова умирающего, как отрубленная, привалилась к его груди, и когда сын поднес снова ковшик к его губам, старец был уже мертв.
Смерть отца, которую Леонтий последние недели ожидал со злобным нетерпением и на которую смотрел, как на избавление его от лишних хлопот и лишнего рта, тут поразила и потрясла его.
Осторожно, с молитвой и страхом опустив на подушку голову покойника, Леонтий подошел к лежавшей на кровати матери, дотронулся рукой до ее плеча и, неожиданно зарыдав, вскрикнул:
– Отец-то приказал долго жить! Помёр... мама, слышь? Мама, слышь, помёр тятя-то...
Старуха вздрогнула и горячечным воспаленным взглядом во все глаза глядела на сына, но не понимала, кто стоит перед ней и что говорит. Она была в беспокойстве, тревоге и напряжении. Ей казалось, что она сидит за куделей и сучит пряжу и все хочет покруче закрутить веретено, а оно скользит в залоснившихся, сухих пальцах и не закручивается. Старуха часто поплевывает на пальцы, а они все так же сухи, как и прежде. А тут кто-то большой, колеблющийся, лохматый толкнул ее, и пряжа оборвалась. Только что она приладила ее опять к кудели, как нитка стала тянуться, тянуться все длиннее и длиннее, и рука тоже тянется за ниткой и веретеном через всю избу до самой печи, и не может старуха притянуть обратно свою руку и намотать нитку на непокорное веретено. И все это раздражает и мучает Прасковью...
Старика Пётра отпели и похоронили на третий день. Все домашние, родные, приехавшие из Петербурга сын Егор и дочь Варвара и даже сумасшедшая Катерина ходили на кладбище; дома оставалась только одна Прасковья, лежавшая в бреду без памяти. Потом были поминки.
Когда гости разошлись и разъехались, дома не досчитались бабьих и мужицких рубах, одного чугуна, одного ведра, двух горшков и ухвата.
Все это было раскрадено односельцами в то время, когда домашние были на похоронах.
Часть третья
I
28-го марта следующего года в выездной сессии N-ского окружного суда разбиралось дело об Иване Кирильеве. В каждый из предыдущих пяти дней решалось по полудюжине и более уголовных дел; на 28-е марта назначено было только два. Сделано было так потому, что защищать убийц Ивана приехал из Москвы молодой, но уже вошедший в славу адвокат, и председательствующий суда знал, что, когда выступает эта знаменитость, дело затягивается чуть не на целый день.
Суд заседал в помещении уездного съезда, в третьем этаже кирпичного дома, в длинном, просторном зале, выходящем семью окнами на обширную соборную площадь с каменными рядами лавок и магазинов.
Стороны и свидетели по обоим назначенным к разбору делам собрались, согласно повесткам, к 9-ти часам утра, но дело об Иване Кирильеве, шедшее последним, началось слушанием только около 4-х часов дня.
К этому времени из боковых дверей в зал бойкими шагами вошел в мундире, при шпаге, с белой цепью на шее, судебный пристав – маленький, кругленький, совершенно лысый господин с близорукими, выпуклыми глазами, придавашими его вообще добродушному лицу с торчащими в стороны русыми усами выражение рассерженного кота.
– Суд идет. Прошу встать! – громко провозгласил он.
Все встали. Зал был битком набит публикой. На задних скамьях разместились мужики и бабы – все родные, знакомые, сваты и односельцы Ивана и его убийц. Тут был и Степан с Палагеей, с двумя старшими дочерьми, из которых Анютку недавно насильно выдали замуж, и другие родственники, все родные Горшкова и Лобова, Акулина с детьми, зятем и дядьями покойного Ивана. Серый люд толпился и в передней, и на лестнице, и даже на подъезде. Двое дюжих городовых, стоявших у вторых дверей зала, едва сдерживали напор толпы. Передние скамьи были заняты чистой публикой, пришедшей послушать речь московской судебной знаменитости, и приставу, чтобы разместить всех, пришлось распорядиться поставить целых два ряда стульев в проходе между передней скамьей и резной невысокой коричневой решеткой, перегораживавшей зал на две половины. Как раз около нее столпились все присяжные заседатели, человек около тридцати.
Вслед за приставом в зал вошли судьи в мундирах с толстыми золочеными цепями на шее у каждого.
Председательствующий – внушительного вида сухощавый господин неопределенных лет, с серой растительностью на сером лице и стриженой бобриком голове, с тяжелым взглядом усталых глаз занял кресло за серединой длинного стола, покрытого красным сукном, отороченным золотой бахромой, со спускавшимися почти до пола кистями по углам. Остальные два члена сели по обеим сторонам председательствующего.
С одного края стола поместился тщательно причесанный, с завитыми тонкими усами и шелковистой бородкой на тонком, красивом, малоподвижном, почти безжизненном лице молодой товарищ прокурора, с другого, лицом к нему и в профиль к судьям, – секретарь с грубым, прыщеватым лицом и толстыми черными усами.
На стене за спиной судей висели большие портреты Государей; в святом углу под иконой, на тумбочке, стояло открытое зерцало.
В зале находился и адвокат в черном фраке, в туго накрахмаленной белой сорочке. Он поместился за особым столиком, впереди скамьи подсудимых.
При первом взгляде со стороны казалось, что эти люди в мундирах и золоченых цепях, отделенные от других массивной решеткой, так торжественно восседающие на возвышении, на виду у всех за красным столом, совершенно особые высшие существа, призванные решать судьбу других простых людей, составляют одну дружную семью.
На самом деле это было далеко не так.
Председательствующий и молодой товарищ прокурора хотя и жили в одном губернском городе и чуть ли не каждый день виделись в суде, но ничего общего вне службы между собой не имели, даже не бывали друг у друга и в душе недолюбливали один другого.
Правого члена уездного суда, много лет уже без повышения занимавшего свою должность в городке, председательствующий уважал, как знающего опытного юриста, но презирал, как консерватора, и относился к нему свысока за то, что тот оказался «затертым» по службе.
Левый член, почетный мировой судья и земский деятель, был совсем не юрист и в составе суда являлся случайным гастролером.
По распоряжению председательствующего два конвойных солдата с шашками наголо ввели подсудимых в зал.
Все они были щегольски одеты, в своих новых пиджаках и хороших сапогах. Никакого смущения или стыда незаметно было на их лицах. Сашка, как всегда, глядел угрюмо, по-волчьи, исподлобья; Лобов своими блестящими озорными глазами спокойно осматривал зал; спокоен был и Горшков. Серых зрителей приводили в завистливое удивление их белые сытые лица и толстые шеи, особенно у Сашки Степанова.
– Ишь какие загривки себе наели на казенных хлебах... – перешептывались на задних скамьях.
– А што ж им?! Никакой тебе работы, никакой заботы; как не наесть?! Всякой так-то наел бы...