Немой
Шрифт:
Одни только ближайшие соседи — односельчане — знали подлинную правду. Двери в дом Канявы были для них всегда открыты, да и Винцас не скупился на долгие, откровенные беседы с кем попало. Сейчас он любого гостя охотно приглашал к себе в библиотеку, поражавшую обилием книг, а еще более тем, что тут можно было узнать много нового. Осенними вечерами, когда ночь кажется такой длинной, люди сознательно стали заглядывать к нему, причем по несколько человек, чтобы поинтересоваться, что нового узнал сегодня их сосед. Канява охотно рассказывал им прочитанное, будто повторяя урок, и слушатели были премного довольны.
Жители деревни Таузай на первых порах по секрету, а те, кто жил на почтительном расстоянии, во всеуслышанье стали говорить о том, что блаженной памяти настоятель, славившийся во всей округе своей необыкновенной ученостью, передал свою премудрость молодому старосте, и теперь умнее его не сыщешь человека во всем приходе, а то и дальше.
Давно не навещал Винцентас своего сотоварища алтариста. Он находился под жутким впечатлением того позднего вечера, а люди болтали, что нынче причетник и вовсе света не зажигает. В потемках борется он с дьяволом, и трудно сказать, чья возьмет. Винцасу было ясно, что этому члену «шатии» капут и что он, Канява, остался совсем один.
Однажды вечером Винцас ощутил смутное беспокойство, желание навестить брошенного всеми святого отца. И едва эта мысль пришла ему в голову, как он тут же вскочил, ибо не в его привычках было откладывать задуманное, и зашагал в сторону местечка. Через полчаса он был уже перед домом алтариста.
Внутри дома и впрямь было темным-темно, как во дворе. Не светилась керосиновая лампа даже в комнате служанки. Она стала бояться вечеров и ночей, когда кто-то иной, уже совсем не ксендз, вступал в единоборство со злыми силами. Приотворив дверь, Винцас скорее ощутил присутствие, чем увидел силуэт знакомого призрака. В углу дивана, как и в прошлый раз, темнело еле различимое в кромешном мраке пятно. Это и была фигура в сутане, только сейчас она еще больше завалилась на бок. Привидение скорее угадало, чем узнало вошедшего (за исключением Канявы, к нему никто не наведывался) и полу внятно произнесло:
— Садись…
— Может, зажечь свет? — с беспокойством предложил гость.
— Оставь. Да и что ты при свете увидишь? Все равно мрак — в темноте ли, на свету ли, мрак в божьем храме и в корчме, мрак в гробу, мрак и по ту сторону гроба. На! In vino veritas [31] … И он показал на стоящую на столе полную рюмку.
Винцас отказался, тем более что ксендз не заставлял его и, судя по всему, вообще не обращал внимания на гостя. Так прошло около четверти часа… Наконец Винцас услышал:
31
Истина в вине (лат.).
— Позови настоятеля со святыми дарами. Все кончено… Сгорел я… Умираю… Но я все же ксендз, поэтому не хочу умереть и быть погребенным…
Бедняга шептал еще что-то, но Канява ничего больше не слышал: пулей выскочил он наружу, помчался за настоятелем, и оба они, опять-таки пулей, вернулись назад. Услышав краткое покаяние, настоятель причастил больного и, едва успел завершить основное тайнодействие, алтариста не стало.
На свету лицо его казалось совершенно черным, будто он и в самом деле сгорел. Договорились не показывать его людям, сразу же заколотить гроб и больше не открывать его. Служанке же было строго-настрого приказано не болтать ничего о больном, который по причине болезни просто бредил.
Алтариста, который уже не был ксендзом, смерть снова вернула в этот сан, и он, покоясь на высоком катафалке, самым лучшим образом закончил свое земное странствие и лег рядом с настоятелем.
В глазах Винцаса алтарист был еще одним праведником, однако последствия тяги к спиртному так сильно напугали Каняву, что он растерялся и по старой привычке кинулся за советом к родне, увеличившейся уже до шести человек. Советовались долго, часа два-три. Затем он мрачно, будто вынырнув из черной могильной темноты, заспешил прямо к настоятелю. Застав того в кабинете, выложил на стол расчетную книжку и, не мешкая, попросил снять с него все полномочия. Не успел настоятель сообразить толком, что происходит, как Канява, небрежно кивнув и даже не поцеловав ему руку, быстро удалился. Староста капитулировал: он решил, что покойный настоятель ошибся, заставив его, невежду, ничтожного человека, вершить большие дела, выдвинув его в число общественных деятелей прихода.
Выражение «in vino veritas» было для Винцентаса Канявы пустой фразой. Зато он никак не мог забыть другого: так уж нам с тобой суждено. Нам с тобой? Выходит, и его удел сгореть от алкоголя? Никогда! Однако и святая душа, умирающий настоятель, видел его в двояком свете: яснолицым, стройным и багрово-красным, опустившимся. Никогда! Работать, только работать!
И Винцентас, спасаясь от хмельной жизни, погрузился в книги, а на самом деле хмель еще больше затягивал его. Когда пришло время выбирать волостного старшину, ни у кого не нашлось более подходящей кандидатуры, чем разумник Винцентас Канява из деревни Таузай. И его выбрали, толкнув тем самым на путь бражничества.
Поначалу, как только Канява приступил к своим обязанностям, жизнь в волости оживилась: судьи вершили суд, старосты выносили на сходы новости и требования дня, затеялись такие дела, которые раньше и во сне не могли присниться: глинистые дороги, по которым даже порожнюю телегу приходилось тащить тройке лошадей, предстояло перекопать и засыпать гравием; решено было потребовать, чтобы в каждой деревне были открыты на законном основании школы и чтобы на них не налагался штраф.
Земский начальник сразу почувствовал новые веяния в волости и потому установил слежку за старостой и стал чинить ему всяческие препоны. И Винцас перестал видеть смысл в своей обширной административной деятельности. Позевывая, бродил он между канцелярией и корчмой, потягивал вместе с крестьянами пиво и горькую и часами растабарывал с ними. В конце третьего года выборного срока все видели, как Канява из деревни Таузай, красный, с налитыми кровью глазами брел, бывало, пошатываясь, домой… И люди решили не выбирать его на следующие три года.
«Службу» свою Канява окончил пьяным скандалом. Ни с того ни с сего, точно с неба свалившись, потребовал он от земского начальника, чтобы очередной протокол был внесен в волостную книгу на жемайтском языке.
— Мы не уполномочены менять порядки в волости. А для того чтобы вести административные дела на жемайтском языке, необходимо разрешение верховных властей, нужен указ самого царя, — одернул его начальник.
Старшина стоял на своем.
— Мы, господин начальник, — самоуправление, и потому в собственном доме являемся верховной властью. К тому же мы ничего и не меняем: ведь нам разрешается, собравшись тут, по-своему, по-хозяйски договариваться и принимать решения, а вот запротоколировать и прочитать это на понятном всем языке почему-то не разрешается. Неужто столь велика разница между живой и письменной речью?
В пьяном упорстве сделал он собственноручно последнюю запись о решении, которое принял сход, — на жемайтском языке.
— Это мое последнее деяние на благо волости, — сказал он и ушел безвозвратно, начав новую, лишенную цели жизнь в качестве еще не старого приживала в боковушке у Крампляускисов.
Закончить его историю или не закончить? Лучше не заканчивать…
Сельская жизнь — трясина, и перейти ее могут, не увязнув, лишь те, кто невесом.
ГОРИЗОНТЫ ХУДОЖЕСТВЕННОГО СИНТЕЗА
Творчество классика литовской литературы Юозаса Тумаса (1869—1933), подписывавшегося псевдонимом Вайжгантас, занимает своеобразное место в истории национальной прозы. В нем скрещены несколько этапов развития литовской литературы, соединены разные, подчас противоречивые идейно-эстетические тенденции, что и определило синтетический характер лучшей прозы писателя.
Увлекшись художественным творчеством в конце XIX века («Сценические картины», «Аллегорические картины»), Вайжгантас особенно интенсивно пишет в первые десятилетия XX века, когда выходят в свет наиболее значительные и крупные его произведения: цикл рассказов «Картины войны» (1915), двухтомная эпопея «Проблески» (1918—1920), повесть «Дядья и тетки» (1921), роман «Рак семьи» (1929), повести «Немой» (1930), «Робинзон из Жемайтии» (1932). В ранней своей беллетристике писатель преимущественно развивал просветительские традиции, господствовавшие в литовской литературе XIX века и в измененном виде сохранившиеся в ней позже. Однако произведения писателя, относящиеся к XX веку, во многом были новаторскими: впервые в истории литовской прозы реализм своеобразно сочетался с романтической трактовкой явлений. Синтез и связь этих принципов с традициями просветительства и сентиментализма и составляют основу художественного метода Вайжгантаса, определяют оригинальность творчества.