Непрямое говорение
Шрифт:
Чтобы найти Ничто, надо знать «сущее в целом». Ноэматика здесь бессильна, но можно искать «сущее в целом» в экзистенциально-тональной сфере «настроенностей» сознания – в скуке, тоске, радости, волевой деятельности (по существу – это гуссерлевы «ноэсы сферы душевного и воли»): «Даже тогда, и именно тогда, когда мы не заняты непосредственно вещами и самими собой, нас захватывает это „в целом“ – например, при настоящей скуке. До нее еще далеко, когда нам просто скучна эта книга или этот спектакль, эта профессия или это безделье. Она врывается, когда „берет тоска“. Глубокая тоска, бредящая в безднах нашего бытия, как глухой туман, сдвигает все вещи, людей и тебя самого вместе с ними в одну кучу какого-то странного безразличия. Эта тоска приоткрывает сущее в целом. Другую возможность такого открытия таит радость от близости человеческого бытия… Подобное настроение, когда „все“ становится таким или Другим, дает нам – в лучах этого настроения – ощутить себя посреди сущего в целом. Наша настроенность не только приоткрывает, всякий раз по-своему, сущее в целом, но такое приоткрывание – в полном отличии от просто случающегося с нами – есть одновременно фундаментальное событие нашего человеческого бытия <"ноэсы сферы душевного и воли" первичны по отношению к ноэматическому составу и рассудочной ноэтике>. То, что мы называем такими «ощущениями», не есть ни мимолетный аккомпанемент нашей мыслительной и волеполагающей деятельности, ни просто побудительный повод к таковой, ни случайно наплывающее состояние из тех, с какими приходится как-то справляться».
Но и это паллиатив: «Впрочем, как раз когда настроения ставят нас таким образом перед сущим в целом, они скрывают от нас искомое нами Ничто». В истинном смысле выводит нас к Ничто архетипическое в этом отношении «настроение» или «состояние» (т. е. архетипическая ноэса) – «ужас»: «Случается ли в бытии человека такая настроенность, которая, подводит его к самому Ничто? Это может происходить и действительно происходит – хоть достаточно редко – только на мгновенья, в фундаментальном настроении ужаса (страха)». Ужас не обычная ноэса – он беспричинен и беспредметен (безноэмен): «Под этим „ужасом“ мы понимаем не ту очень частую склонность ужасаться, которая, по сути дела, сродни излишней боязливости. Ужас в корне отличен от боязни. Мы боимся всегда того или другого конкретного сущего, которое нам в том или ином определенном отношении угрожает. Боязнь перед чем-то касается всегда тоже чего-то определенного… боязни присуща эта очерченностъ причины и предмета… ».
Если относительно душевно-волевой сферы ноэматика еще сохраняет свое, впрочем, и там уже часто «подсобное», значение, то здесь Хайдеггер предлагает полную «предметоктомию», перерождающуюся в «ноэмоктомию»: «Хоть ужас есть всегда ужас перед чем-то, но не перед этой вот конкретной вещью. Ужас перед чем-то есть всегда ужас от чего-то, но не от этой вот конкретной вещи. И неопределенность <не только несемантизуемая, но неоформленная и неоформляемая ноэмносты того, перед чем и от чего берет нас ужас, есть вовсе не простой недостаток определенности, а сущностная невозможность что бы то ни было определить <сущностная невозможность ноэматизировать и тем более семантизировать). Она обнаруживается в нижеследующем известном объяснении. В ужасе, мы говорим, «человеку делается жутко». Что «делает себя» жутким <какая «ноэма», какой субъект?) и какому «человеку»? Мы не можем сказать, перед чем человеку жутко <идея состояний, лишенных ноэм в принципе). Вообще делается жутко. Все вещи и мы сами тонем в каком-то безразличии. Тонем, однако, не в смысле простого исчезновения, а вещи поворачиваются к нам этим своим оседанием как таковым. Это оседание сущего в целом наседает на нас при ужасе, подавляет нас. Не остается ничего для опоры. Остается и захлестывает нас – среди ускользания сущего – только это «ничего». Ужас приоткрывает Ничто <приоткрывает полное отсутствие ноэм, идей, смыслов как элементов «сущего»).
Для феноменологии говорения, конечно, центральная линия всей этой темы – то, какую языковую транскрипцию из Ничто и «фундаментального настроения ужаса» выводит Хайдеггер. Эта линия соткана им из разных нитей. С одной стороны, Хайдеггер дистанцирует язык от «фундаментального настроения ужаса» («Ужас перебивает в нас способность речи»), но, с другой стороны, дистанцируется, похоже, не весь, а связанный именно с ноэматическим смыслом язык: «Раз сущее в целом <все ноэматическое> ускользает и надвигается прямо-таки Ничто, перед его лицом умолкает всякое говорение с его «есть»». Поскольку «есть» всегда – там, где оно относится к ноэме (X есть Y), Хайдеггера, по-видимому, можно понять в том смысле, что всякая исключительно ноэматическая речь и только ноэматические смыслы (семантизация «того, о чем» речь) изначально ущербны. «Ничто приоткрывает себя в настроении ужаса – но не как сущее <не как «обычная», поддающаяся семантизации ноэма>. Равным образом оно не дано и как предмет …»
Как Ничто – не ноэма, так Ужас в качестве фундаментального настроения – не обычная ноэса: «Ужас вовсе не способ постижения Ничто», хотя именно благодаря Ужасу «и в нем Ничто приоткрывается», но делает это не так, как открывается в ноэсах ноэматическое сущее. В Ужасе сущее «оседает», «при ужасе сущее в целом становится шатким» – наблюдается расщепление и распад ноэматического состава, но не полный: он «все-таки не уничтожается ужасом так, чтобы оставить после себя Ничто… Скорее, Ничто дает о себе знать, собственно, вместе с сущим и в сущем как целиком ускользающем». Фактически здесь – как надо, видимо, понимать – не идея абсолютного распыления, аннигиляции ноэматического состава («при ужасе вовсе не происходит уничтожение всего сущего»), а идея снятия покрывала абсолютности с ноэматического смысла, идея его погружения в творящую пустоту Ничто и превращение его былых форм в условность, в неполноту (если не в «непрямоту»). Ужас «отшатывает» – отшатывает от себя, и Ничто, тем самым, опять «отсылает к тонущему сущему в целом». Ничто, тем самым, опять возвращает нас к ноэматике, но это уже другая ноэматика – прошедшая горнило смерти: присущее Ужасу и Ничто «отталкивающее отсылание» к ускользающему сущему в целом «приоткрывает это сущее в его полной, до того сокрытой странности как нечто совершенно Другое – в противовес Ничто». Ничто и Ужас – эти символы абсолютной вне субъектной ноэтики – одаривают, таким образом, исходную нере флектирующую в Ужасе и потому ущербную ноэматику ранее сокрытой странностью казавшегося когда-то нормальным предметного мира и – полнотой достижимости: «5 светлой ночи ужасающего Ничто впервые достигается элементарное раскрытие сущего как такового: раскрывается, что оно есть сущее, а не Ничто». Это можно толковать так, что фундаментальная экзистенциально-экспрессивная ноэса впервые дает ноэме, по Хайдеггеру, раскрыться как именно ноэме. Фундаментальное ноэтическое состояние – «вовсе не пояснение задним числом, а изначальное условие возможности всякого раскрытия сущего вообще»; оно изначальнее любого ноэматического смысла.
Можно, радикализуя идею, сказать, что у Хайдеггера в истоке языка – енесубъектная праноэса. Решающий в этом отношении момент состоит в том, что фундаментальная модальность Ужаса, являющаяся изначальным условием уловления сущего в форме ноэм и смыслов, локализуется Хайдеггером до чистого Я и его свободных актов: «Без изначальнойраскрытости Ничто нет никакой самости Я и никакой свободы». Вот итоговая формула Хайдеггера: «Тем самым ответ на наш вопрос о Ничто добыт. Ничто – не предмет, не вообще что-либо сущее <не «то, о чем», не ноэма в широком смысле). Оно не встречается ни само по себе, ни рядом с сущим, наподобие приложения к нему. Ничто есть условие возможности раскрытия сущего как такового для человеческого бытия» – то есть Ничто в широком смысле есть вместе с Ужасом праноэса, в том числе для чистого феноменологического Я. Как «праноэса сущего» Ничто обладает относительно Я предсуществованием. Понимание акта и интенции в таком случае также полностью деперсонифицируется. В перспективе «истинно» говорить может, с такой точки зрения, только сам язык.
На естественно возникающую здесь заминку понимания Хайдеггер тут же отвечает: «Только теперь наконец должно получить слово слишком уже долго сдерживавшееся сомнение. Если наше бытие может вступить в отношение к сущему…, только благодаря выдвинутости в Ничто, если Ничто изначально открывается только в настроении ужаса <т. е. если ноэматические смыслы возможны в своем неущербном существе только будучи погружены в фундаментальный Ужас Ничто, в фундаментальную бессубъектную и безъобъектную праноэсу), не придется ли нам постоянно терять почву под ногами в этом ужасе, чтобы иметь возможность вообще экзистировать! А разве не мы же сами признали, что этот изначальный ужас бывает редко! Что главное, мы ведь все так или иначе экзистируем и вступаем в отношение к сущему, каким мы не являемся и каким мы являемся сами, – без всякого такого ужаса. Не есть ли он прихотливая выдумка, а приписанное ему Ничто – передержка1)».
То, что этот изначальный ужас бывает лишь в редкие мгновенья, означает «Только одно: на поверхности и обычно Ничто в своей изначальности от нас заслонено шзначальность тональной праноэтики по отношению к ноэматике для нас обычно заслонена). Чем же? Тем, что мы в определенном смысле даем себе совершенно затеряться в сущем <в хаотично воспринимаемых ноэматических смыслах). Чем больше мы в своих стратегемах поворачиваемся к сущему, тем меньше мы даем ему ускользать как таковому; тем больше мы отворачиваемся от Ничто». Но тем бесповоротней остаемся лишь на смысловой поверхности бытия: «Зато и тем вернее мы выгоняем сами себя на общедоступную внешнюю поверхность нашего бытия», тем вернее остаемся на облегченной ноэматической поверхности смысла, отсекая сами себя от его экзистенциальных глубин, тонально-ноэтических измерений и фундаментальных тонально-ноэтических предусловий.
Ноэматический смысл сам по себе не может восприниматься человеком абсолютно – фактически он при не ложном взоре «отчуждающе странен» – неполон, неотчетлив, небуквален, размыт и т. д., и только «единственно потому, что в основании человеческого бытия приоткрывается Ничто», эта отчуждающая странность сущего «способна захватить нас в полной мере», и то – потому, что пробуждает и вызывает в нас «удивление» своей странной, ранее неосознаваемой неполнотой. «Только на основе удивления – т. е. открытости Ничто – возникает вопрос „почему?“. Только благодаря возможности „почему?“ как такового мы способны спрашивать определенным образом об основаниях и обосновывать». Жизнь внутри одного только ноэматического смысла (интерпретируем) – бесследное скольжение по поверхности смысловых глубин, сплошь тонально-ноэтических.
Экскурс 5 Экспрессивная теория Г. Шпета как версия «аналитической феноменологии»
§ 1. Аргументация Шпета. Шпет выделяет восемь моментов понимания слова: «Услышав произнесенное N слово, – пишет Шпет, – независимо от того, видим мы N или нет, осязаем его или нет, мы умеем воспринятый звук отличить, (1) как голос человека – от других природных звуков… (2) как голос N– от голоса других людей… (3) как знак особого психофизического (естественного) состояния N… Все это – функции слова естественные, природные, в противоположность социальным, культурным. До сих пор слово еще ничего не сообщает <а значит и смыслом не является); сам N есть для нас «животное», а не член, in potentia или in actu сознаваемого, общежительного единства. Далее (само собою разумеется, что эта последовательность не воспроизводит временного эмпирического ряда в развитии и углублении восприятия), – мы воспринимаем слово как явление не только природы, но также как факт и «вещь» мира культурно-социального. Мы воспринимаем, следовательно, слово (4) как признак наличности культуры и принадлежности N к какому-то менее или более узко сознаваемому кругу человеческой культуры и человеческого общежития, связанного единством языка. Если оказывается, что язык нам знаком, каковая знакомость также непосредственно сознается, то мы его (5) узнаём как более или менее или совершенно определенный язык, узнаём фонетические, лексические и семасиологические особенности языка, и (6) в то же время понимаем слышимое слово, т. е. улавливаем его смысл (только в шестом моменте вводятся смысл и сообщение), различая вместе с тем сообщаемое по его качеству простого сообщения, приказания, вопроса и т. п., т. е. вставляем слово в некоторый нам известный и нами понимаемый смысловой и логический номинативный (называющий вещи, лица, свойства, действия, отношения) контекст. Если кроме того мы достаточно образованны, т. е. находимся на соответствующей ступени культурного развития, мы (7) воспринимаем и, воспринимая, различаем условно установленные на данной ступени культуры формы слова в тесном смысле морфологические («морфемы»), синтаксические («синтагмы») и этимологические (точнее, словопроизводственные)… ».
«Экспрессия» [423] относится Шпетом к последнему, восьмому моменту и оценивается как особо отстоящая от других моментов понимания: «Особняком стоит еще один момент восприятия слова, хотя и предполагающий восприятие слова в порядке культурно-социальном, т. е. предполагающий понимание слова тем не менее как факт естественный, сам лежащий в основе человеческого (и животного) общения. Это есть (8) различение того эмоционального тона, которым сопровождается у N передача понимаемого нами осмысленного содержания „сообщения“. Мы имеем дело с чувственным <т. е. не осмысленным, не смысловым) впечатлением (Eindruck) в противоположность осмысленному выражению (Ausdruck), с со-чувством с нашей стороны в противоположность со-мышлению. Тут имеет место «понимание» совсем особого рода – понимание в основе своей без понимания, – симпатическое понимание. Здесь восприятие направлено на самое личность N, на его темперамент и характер, в отличие от характера и темперамента других людей, и на данное его эмоциональное состояние, в отличие от других его прошлых или вообще возможных состояний. Это есть восприятие личности N, или персонное восприятие и понимание. Оно стоит особняком, носит природный характер и возвращает нас к (3) <т. е. к «(3) как знаку особого психофизического (естественного) состояния N», в котором «сам N есть для нас „животное“, а не член, in potentia или in actu сознаваемого, общежительного единства»). Только теперь восприятие эмоционального состояния N связывается нами не просто с психофизическим состоянием N, а с психофизическим состоянием, так или иначе приуроченным нами к его личному пониманию того, что он сообщает, и его личному отношению к сообщаемому, мыслимому, называемому, к экспрессии, которую он «вкладывал» в выражение своей мысли».