Непрямое говорение
Шрифт:
327
См. у Делеза: «Монтаж; проходит через соединения, купюры <т. е. опущения) и ложные соединения <т. е. сращения)…» (ДелезЖ. Кино. М., 2004. С. 74).
328
Эйзенштейн С. Метод. Т. 2. М., 2002. С. 386.
329
Вместе с тем по другим параметрам идеи Шпета были близки тому направлению, которое связано с именами Вяч. Иванова, А. Лосева и М. Бахтина. Шпет, в частности, поддерживал символизм, причем в версии, близкой не только к А. Белому, который часто фигурирует в его текстах, но и к Вяч. Иванову: «Символизм явился для формальной защиты и для восстановления прав искусства… Новое рождение поджидает ветхую смерть. Смерть – взрыв, революция, разрушение. Рождение – тишина, покой, единственный и неустойчивый миг равновесия, после которого начинается рост, напряжение, конденсация. Муки родов – образ, как „восхождение солнца“, также – propter hoc ergo post hoc. А в действительности – муки смерти, движение земли вокруг солнца, post mortem ergo propter mortem. В матернем чреве – смерть, ничто – там, где была жизнь; в солнечном мире – новое рождение, нечто из ничего… Видение – первое, значит, разумение– первое. Начинают видеть разумом: начинают видеть уши (ср. немецкое vernehmen – Vernunff) и слышать глаза» (Эстетические фрагменты).
330
См. комментарии В. И. Молчанова к письмам Гуссерля к Шпету (№ 3): «Речь идет о том, что, с точки зрения Шпета, анализ ноэмы не позволяет нам достигнуть „самого предмета“. Ноэма – это совокупность модусов данности предмета, это значение предмета, как оно конструируется сознанием, но не смысл, который, по Шпету, присущ самому предмету. В этом отношении можно утверждать, что разъяснения Гуссерля не удовлетворили Шпета, который опубликовал свою книгу (Шпет Г. Явление и смысл. М., 1914) спустя два месяца после написания Гуссерлем этого письма (неизвестно, впрочем, когда письмо получено). Предисловие к книге Шпета датировано 15-м мая 1914 года…О возражениях Шпета см. Явление и смысл, с. 185–214».
331
Для краткости оставляем в стороне синсемантическую функцию слова у Шпета. «Синсематики» Шпета – это служебные формы слова, «потерявшие самостоятельный смысл, но „осмысленные“ в другом значении: в значении примет, указывающих на отношения, так сказать, внутри смысла, внутри содержания и его собственных логических, синтаксических и онтологических форм. В интересах ясности различения и во избежание указанной эквивокации слова „смысл“ <т. е. семантики и синсемантики> следует тщательно наблюдать за тем, идет речь о самодовлеющей звуковой форме самого значения (смысла) или о служебно-грамматическом значении (роли) этой формы» (Эстетические фрагменты).
332
«Слово есть prima facie сообщение», «сообщение – условие общения», основная и фундаментальная функция слова – «семантическая» (Эстетические фрагменты).
333
На фоне основной – «семантической» – функции, экспрессивная функция оценивается Шпетом как производная, вторичная, надстраивающаяся и несущая то, что непосредственно для сообщения (смысла) не значимо: «Нужно… всегда тщательно различать предметную природу фундирующего грунта от фундируемых наслоений, природу слова как выражения объективного смысла, мысли, как сообщения того, что в нем выполняет его прямое „назначение“… от экспрессивной роли слова… от субъективных реакций на объективный смысл…» (Эстетические фрагменты).
334
«В русской литературе об оценке как о созначении слова говорит Г. Шпет. Для него характерно резкое разделение предметного значения и оценивающего созначения, которые он помещает в разные сферы действительности. Такой разрыв между предметным значением и оценкой совершенно недопустим и основанна том, что не замечаются более глубокие функции оценки в речи. Предметное значение формируется оценкой…» (СЖСП, 117).
335
«Кстати, быть может, и философы тогда скорее прикончат свой спор о том, куда бы приткнуть „представления“ в мышлении и познании. Ограничимся здесь заявлением, что если представление есть идея, мысль, то оно и есть мысль, т. е. то самое, что составляет мышление, и его второе имя есть только псевдоним… Если же представление не есть мысль, а что-то другое, то ему и не следует путаться там, где идет разговор о мысли. На этом основании, слушая сообщение N, пока мы не перестали и не хотим перестать интересоваться смыслом того, что он говорит, какие бы у него при этом ни возникали „представления“, относящиеся к смыслу или не относящиеся, для нас они все остаются к смыслу не относящимися – если, конечно, он не сообщает прямо именно об своих представлениях, а говорит о вещах действительного мира и идеальных отношениях между ними» (Эстетические фрагменты).
336
Подробно о феноменологическом толковании субъект-предикатной связи как составляющей частную, а не универсальную форму языкового выражения ноэтически-ноэматических структур сознания, см. в статье «Эйдетический язык» (§ 55).
337
«Среди всех сопрягаемых со сферой верования модификаций нам остается отметить еще одну в высшей степени важную, которая занимает совершенно изолированное положение, следовательно, никак не может быть поставлена в один ряд с обсуждавшимися выше. Своеобразие ее отношения к полаганиям верований, а также то обстоятельство, что она вырисовывается в своем своеобразии лишь при более глубоком исследовании, – в качестве отнюдь не принадлежащей к сфере верования, а, скорее, в качестве в высшей степени значительной общей модификации сознания… Речь идет у нас сейчас о такой модификации, которая известным образом полностью снимает любую модальность доксы, с какой сопрягается, полностью отменяет таковую, – однако в совершенно в ином смысле, нежели негация, которая к тому же, как мы видели, заключает в своем негате некое позитивное совершение, такое небытие, которое в свою очередь тоже есть бытие. Наша же модификация ничего не перечеркивает, она ничего не „совершает“, в ней, по мере сознания, прямая противоположность любому совершению – нейтрализация такового» (§ 109).
338
«Выражаемая смысловая предметность» используется здесь как общее понятие; под ним, за ним или вместе с ним можно и, видимо, нужно мыслить «описываемую смысловую предметность», «рассказываемую», «объясняемую» их д.; все эти предметности обладают своими – различными! – модусами бытия.
339
«Отображающий образ-объект – он не пребывает перед нами ни как сущий, ни как несущий, ни в какой-либо иной модальности полагания, или же, лучше сказать, он сознается как сущий, но только как как бы – сущий в модификации нейтральности бытия» (§ 111). И применительно к роли нейтральности для эстетической сферы Гуссерль, как видим, прибегал к компромиссным оговоркам, не отсекающим возможности того, что нейтральность все же является некой пред-или доступенью лестницы модальностей. Аналогичные уточнения в связи с эстетическим есть у Гуссерля почти всегда, когда он говорит о специально связанных с нейтральным сознанием моментах: если «радость или скорбь» фундируется в модальных актах – «в веровании (не нейтрализованном) или же в одной из модальностей верования», то «эстетическое удовольствие, проводит различение Гуссерль, фундируется в сознании нейтральности», однако тут же следует уточнение: «е сознании нейтральности с перцептивным или репродуктивным содержательным наполнением» (§ 116).
340
Отсюда до эйдетического предложения Лосева на эйдетическом языке остается один шаг, который Гуссерлем не был сделан (не считался нужным): сами эйдосы или сущности всегда понимались Гуссерлем как не имеющие синтактического строения, что связано с тем, что введение ноэтического момента требует дополнительного актора (органичное для Лосева введение в эйдетику в качестве такого актора божественной инстанции в гуссерлевой феноменологии невозможно, здесь один актор).
341
Вот ее Гуссерлева оценка в том же § 116: «Необходимо проводить чрезвычайно трудные разыскания, чтобы аккуратно размежевывать все эти сложные структуры, доводя их до полной ясности, – как, например, соотносятся „ценностные постижения“ с вещными постижениями, новые ноэматические характеристики ^хорошо", „красиво“ и т. д.) – с модальностями верования, как они систематически упорядочиваются в ряды и виды, и т. д. и т. д.».
342
Так, не исключается, в частности, что возможно было бы говорить о третьем типе ноэтических смыслов, связанных с «феноменологией восприятия» и «телесностью», но эта тема остается здесь вне поля нашего рассмотрения.
343
Сам Бахтин следующим образом оговаривает условность (не прямое совпадение с общепринятым употреблением) используемых названий «экспрессивная» и «импрессивная» эстетика: «Мы назовем эстетику этого направления произвольно созданным термином экспрессивной эстетики (независимо от экспрессионизма и импрессионизма, не совпадает с разделением на формальную <эстетику> и эстетику содержания, хотя и близко) в противоположность иным направлениям, переносящим центр тяжести на внешние моменты, которые мы обозначим импрессивной эстетикой (Фидлер, Гильдебрандт, Ганслик, Ригль и др., эстетика символизма и пр.)».
344
Это восходящее к Бахтину терминологическое распределение прямо обратно, как видим, шпетовскому пониманию экспрессии как отражения субъективных оценочных ноэс автора (Шпет в рамках так трактуемой терминологии говорил не об экспрессии, а, скорее, об импрессии). Что касается идеи наличия тональности у самого предмета речи, наличия у него своей экспрессии, то эта идея, по-видимому, Шпетом не рассматривалась.
345
Эта тема имеет отношение к разделению имманентных и акцидентальных предикатов в аналитике. См. аналогичную постановку вопроса у Дж. Серля: «Одной из труднейших – и наиболее важных – задач философии является прояснение различия между теми свойствами мира, которые внутренне присущи ему в том смысле, что они существуют независимо от любого наблюдателя, и теми, что зависят от наблюдателя в том смысле, что они существуют относительно некоторого внешнего наблюдателя или пользователя. Например, то, что объекту присуща определенная масса, есть его внутреннее свойство. И если бы мы умерли, у него по-прежнему была бы эта масса <"масса", возможно, у него и была бы – только вот никто не назвал бы ее „массой“. – Л. Г>. А вот то, что этот же самый объект является ванной, не есть внутреннее свойство: оно существует только по отношению к пользователям и наблюдателям, которые и придают ему функцию ванны. Обладание массой является внутренним свойством, но вот быть ванной – это зависит от наблюдателя даже несмотря на то, что данный объект одновременно имеет массу и оказывается ванной» (СерлДж. Открывая сознание заново. М., 2002. С. 21–22).
346
Конечно, и предмет речи тоже может быть внутри себя «боящимся» или «смеющимся», но эти тональности все равно останутся экспрессивными – в том смысле, что они не будут оказывать решающего воздействия на языковую модальность высказывания, которая в значительной степени определяется именно импрессией (ноэтической тональностью). Если «автор» не «засмеется вместе с предметом речи», т. е. тонально иначе отреагирует на «смеющийся» предмет речи, например, оценит эту его экспрессию как не имеющую реальных причин или лицемерную, то само содержащее эту ситуацию языковое высказывание не будет иметь отношения к имеющемуся здесь в виду вектору тональности по оси смех/страх. Оно может быть эпически-спокойным, серьезным, саркастическим, просто описывающим, рассказывающим, изображающим и т. д.