Ни днем, ни ночью
Шрифт:
Хельги разумел: в том ноже не только память об отце, но и то, о чем и думать не хочется. Подарок горький: и нести тяжело, и выкинуть жалко.
Долго глядел Тихий на уницу, да порешил думки перекинуть на иное, какое посветлее и поотраднее:
— Раска, кулеша дождусь, нет ли? Пузо свело, с самого утра снеди не кусал. Поторопись что ль, руками пошевели. Иль самому жита в туес сыпать?
— Так насыпь, — проворчала. — Чай, не переломишься.
— До чего ж ты добрая, сколь заботы в тебе, аж на сердце светло. Кому ж такая справная хозяйка достанется? Ньялу, не иначе. Ты гляди, он пожрать не дурень. Сколь ни дай, все сметелит.
— Чего ты к нему прицепился-то? — взвилась уница. — Все Ньял, да Ньял. Ему, чай, икается не переставая.
— Да пусть поикает. Глядишь, не соскучится, — Хельги смеялся.
— Тьфу! Что ж за наказание, — Раска и сама улыбнулась. — Садись уж, оголодалый.
Тихий и присел подле уницы: улыбку прятал, любовался пригожей. Все в ней интересно: и лоб, какой морщила, мешая ложкой кашу, и руки с тонкими и сильными пальцами, и брови, изогнутые красиво.
Кулеша отведали за полночь: Раска ела торопливо, видно, с детства повелось, а Хельги — жевать забывал, все глядел на красивую.
Послед собрали недоеденное, припрятали. Туес выскребли, и принялись болтать, да в охотку, весело: уница про свекровь обсказывала, Тихий — про дядьку Звягу, о каком помнил много потешного.
— Раска, глаза-то у тебя слипаются. Шкуры расстели, ложись ногами к огню. Я тебя еще и поверх теплым укрою. Спи, ясноглазая, не бойся ничего.
— А ты как же? — она послушалась, улеглась и под голову мешок уложила.
— Об том не тревожься. Сыщу себе ночлег, — накинул на нее шкуру и собрался уйти.
— Постой, Олежка. Иди сюда, места много. Жаль, шкура всего лишь одна. Не озябнешь? — позвала.
Иным разом Хельги и не думал бы: поманила девица, стало быть, за лаской. Но знал о Раске — не о том ее думки: видел, как закуталась в скору*, будто спряталась.
Вздохнул тяжко и улегся рядом:
— Вздумаешь обниматься, не буди, все равно не проснусь. И сопеть забудь, не люблю я этого.
Она прыснула смешком, а как провздыхалась, так в долгу не осталась:
— А Ньялу сопеть разрешал. Дядька Звяга обсказывал, когда обозом шли.
— Вот с того и не люблю, — Тихий усмехнулся. — Теперь он через тебя икает, бедолага.
Едва успел сказать, как услыхал ровное Раскино дыхание: уснула вмиг.
— Умаялась, — шептал Хельги. — Спи, стеречь тебя стану.
Потом долго лежал без сна, злился на судьбину, какая поставила друга-варяга супротив него из-за уницы. Жалел, что не может говорить с Раской о том, что у него на сердце: не хотел терять друга и рушить зарок, какой скрепили на драккаре. Но чуял, что не уймется, пока не отвадит Ньяла от ясноглазой.
От автора:
Окаём — (стар.) отморозок.
Скора — шкура
Глава 17
— Что ж ты, Раска, плети сторонишься? — улыбалась берегиня, подмигивала. — Ай наказ мой позабыла?
— Да какой плети-то? Где она? — уница тянула руку к светлой, какая сидела на лавке в клети.
— Ближе некуда. Глаза-то открой, посмотри, — берегиня засмеялась звонко. — Хоть на день позабудь о печалях, порадуйся. Об Уладе не тревожься, она в тепле и сытости, я рядом неотлучно.
— Благо тебе, — Раска вздрогнула, услышав щебет, не разумея, откуда птахи в дому. — Погоди, светлая, про плеть-то что? Близко? Да не вижу я! Почто загадками говоришь?!
— Что тебе слова мои? — улыбнулась проказливо берегиня. — Сердцем не услышишь, никакие речи не помогут. Одно скажу — иного сварливца только плеть угомонит.
И смеялась будто девица: громко, переливисто.
— Сварливца? Плеть? Да где она?! — Раска злилась, хотела ногой топнуть, да та не послушалась.
— Обернись, обернись…
Уница распахнула глаза, миг спустя, поняла — на отмели она, там, где уснула, там и проснулась.
— Велес Премудрый, что ж за сон такой чудной, — прошептала и голову повернула.
Хельги спал тихо, словно и не дышал вовсе. Брови во сне изгибал, да красиво так, будто песнь слушал дивную. Раска и засмотрелась: пригожий он, сильный и крепкий. Потянулась к его косе, да руку отдернула, не разумея, с чего вдруг захотелось тронуть его волоса. Послед опамятовела, взяла его за палец тихо, опасаясь разбудить.
— Теплый, не захолодал, — прошептала и, выбравшись из шкуры, поднялась с лежанки. — Плеть рядом. Да что за плеть? При Олежке хлыста-то не было.
Утро ясное народилось: туман светленький над рекой плыл, сбегал от тугобокого солнца, какое забралось на небо, пообещало погожий денек. Стволы сосновые красным окрасились, кроны — зеленели пуще прежнего. Река журчливая покоем укрывала, несла свои воды далече, да не торопилась, будто знала — спешить некуда: век она текла, и еще тьму зим будет. Птахи щебетали, отрадили явь, словно пели песнь хвалебную и живи, и богам, какие подарили мир себе и людям.
Раска устоять не смогла, почуяла сил, воли шальной. С того едва не подпрыгнула: захотелось бежать, сломя голову, пить воздух сладкий и привольный.
Накинула шкуру на спящего Хельги, оправила мешок под его головой:
— Поспи еще, утомился ведь.
И пошла по бережку, ступая босыми ногами по студеной воде. На высоком песчаном отвале встала, глядя на реку. Захотелось песнь спеть, а если правду сказать, то прокричать!
— До смерти помнить стану! — сказала тихой воде. — Может, я и в мир-то пришла, чтоб этот миг увидать и не позабыть вовек!
Стояла долгонько, солнцем напитывалась, густым сосновым запахом и негой, какой щедро окатывало ясное утро. Послед спустилась к реке, умыла личико, красы себе добавила, да и села косы плесть. Все ворчала что гребня нет: волоса-то долгие, пойди, распутай пальцами непослушных. Но сдюжила, затянула концы травинами, да и пошла к ночлегу.
Сняла с сука одежки свои просохшие и, опасливо оглядываясь на спящего Хельги, переоделась. Потом уж принялась хозяйничать: набрала водицы в туес, полена в угли подкинула, вздула огонь.