Нора Баржес
Шрифт:
Они говорили о растаявшей сексуальности, не в ней ли причина? Мы виноваты, что сами не разжигаем в себе любовь и от этого наполняемся испорченными органами, которые, как червивые яблоки, передают дурную эстафету друг другу.
Заюша плакала. Нору пекло изнутри, но она по-прежнему спокойным, очень скучным голосом говорила дело – не надо тянуть, она сама поедет познакомиться с врачом, надо быть внутренне очень чистой, покорной и прозрачной, звенеть, как капель, и тогда доктору будет легко отрезать, потому что он хорошо будет видеть, где кромсать.
Отнимут грудь, – плакала Заюша, – мне страшно умереть и страшно до этого оказаться уродиной с искалеченным телом.
Нора плакала полдня. Она собирала Анюту в Италию, но ей до этого было мало дела. Она периодически выбегала из дома на встречу с какими-то жадными накопителями полотен, перекупщиками картин, питающимися старушечьим зловонным барахлом, коммерсантами, алчущими сварганить фамильное гнездо из обломков чужих особняков и жизней. Вот такая причудливая выдалась неделя перед Анютиным отъездом, но Нора все время плакала, ловя на себе всеобщий изумленный и растроганный взгляд.
А если Заюша умрет, что это будет означать?
Она много раз пережила это как видение, плакала в одну ночь до рвоты, а под утро у нее сделался жар, и из тела, длинного, темного, худощавого, отовсюду, откуда только можно, полилась кровь.
Она не сказала никому.
Он, конечно, все заметил, но не спросил у нее и на этот раз совсем не посочувствовал, показно беспокоясь за дочь, которая оказалась, как сказала бы его покойная Розочка, между двух огней.
Нора была в бреду почти сутки. Не обращаясь ни к кому за помощью, не нуждаясь ни в чьем участии.
Прости меня, девочка, что у тебя такая нескладная мать, – шептала она сквозь жар Анюте, которая была в душе только рада такой свободе и бесконтрольности перед отъездом.
Норе в лихорадке мерещилось, что стены дома стали прозрачными, и в квартиры пришли какие-то люди, может быть, прежние жильцы. В их квартире расположилась семья инженера, строящего мосты. Он сидит в чистой сорочке за обеденным столом, а его жена наливает ему бульон с клецками, а налив обнимает его со спины, застыв с выражением советского счастья на советском лице.
А этажом ниже службовец, спустив подтяжки, почесывает свое волосатое «это» такой же волосатой ручищей и разговаривает со своим сослуживцем о вчерашнем дельце профессора такого-то, который во всем это вот.
А вот на четвертом отец Галины Степановны с композитором сочиняют песню для прекрасного кинофильма, они наигрывают мотивчик, весело гогочут, а Галинина мать с высоким светлым пучком, одетая в сарафан с маками, вносит в комнату вазу, а в ней и яблоки, и гранаты, и виноград.
Осень, осень, – бормотала Норочка, – а как дожить до нее?
Он, засыпая на кожаном диване в своем кабинете, тоже немного прибаливал, познабливал. Вдруг пугался болезней, будущей немощи.
Он прогонит Нору и будет стареть один? Или с молодухой? Он боялся молодух. Он вслушивался в тиканье часов на своем столе и воображал, кем бы он мог быть, если бы не новые времена. Кем бы он предпочел быть: маленьким богачиком, катящимся калачиком, вечно таящимся в тени, или, к примеру, большим начальником в большом государственном кабинете с Дедушкой на стене.
Он, конечно, хотел работником.
Он все время ощущал нынешнюю жизнь как не свою.
Словно ошибся дверью.
Ненастоящую, хлипкую, бумажную, которую порвет любым ветерком и намочит любым историческим дождиком.
Это все дурная декорация – эта квартира, работа, Нора. Он ежился и даже иногда плакал.
Нора сказала о своей беде только Риточке.
Риточка посочувствовала, ощутив от этой новости небывалое душевное неудобство.
Нора годится ей в матери, она почти старуха, ее подруга болеет раком груди, зачем ей, Риточке, дышать этим воздухом?! Да и сама она, кажется, уже заболевает. Слишком худа, слишком бледна, слишком запуталась во всем. Но завтра начнется второе действие, утешала себя Риточка, и мы увидим новых героев.
Нора ничего не заметила. Они пила риточкино сияние, риточкину теперь уже кажущуюся легкость, она любовалась ее немного птичьим профилем и по-детски утыкалась носом и черными кругами вокруг глаз в ее полудетское острое плечико.
Я думаю, ты бы очень понравилась моему Павлу, – сказала Нора уже на пороге, уходя домой. Ему сейчас очень не хватает кого-то, кто его бы радовал. А ты – радость.
Риточка не осмелилась ей сказать.
Нора опять ничего не заметила, ни легкого риточкиного замешательства, ни опустевших слов прощания.
Она побежала домой, она уже и так опаздывала, она была перед всеми виновата, прежде всего за то, что совсем уже не могла жить.
А, привет-привет, заходите, заходите.
Он как будто делал что-то еще, водил руками по столу и копался в тумбочке, он морщил брови, направляя взгляд куда-то в сторону, совсем мимо вошедшей Риточки, о приходе которой ему доложили, и он подготовился как следует, смазал свою внешность перед зеркалом лаком и помадой, распорядился не соединять с кем попало и сделал многое другое, что приличествует хомяку-пауку, расставляющему свои сопливые ловушки поперек всех известных ему проторенных путей.
Так вот вы какая!
Риточка видела Норины звонки и послания, пока ехала сюда, но не ответила, отчетливо осознав высочайшую концентрацию плутовства, если не сказать больше – преступления, в каждой секундочке своих действий. В каждом утекающем моменте. Течь они, наполненные искрящимся перебродившим зельем измены, будут до того самого момента, пока она не выйдет из кабинета Паука, прикрыв за собой дверь в это событие знаменитым прошедшим временем, когда можно будет уже по факту самостоятельно расставить акценты, повернуть острие деталей в нужную сторону.