Охота на волков
Шрифт:
— Это хорошо! Гонор штука глупая, но тоже кое-чего стоит, — полковник пристроился рядом, рукой вновь подцепил трос, манипулируя им ровно настолько, чтобы удерживать гигантский парус в строгой горизонтали. Они прошли совсем немного, но Валентин изумленно сообразил, что малой этой поддержки ему более чем достаточно. Сам по себе аппарат нести было несложно, главной бедой оставались порывы ветра, и, стараясь не сбиваться с дыхания, он зашагал бодрее.
— Есть, Валентин, такая фраза: «Человек жив памятью.» Красиво, но, как все красивое, нуждается в оговорке. Если чем-то человек и жив, то только грядущим! Память — это боль! Привязчивая, сладкая, но совершенно не плодовитая. Настоящая личность не должна оглядываться. Нельзя ехать на велосипеде и смотреть назад. Обязательно навернешься. Тем, у кого все только в прошлом, можно лишь посочувствовать.
— По-моему, вы просто пытаетесь противопоставить молодость и старость, — тяжело дыша, проговорил Валентин.
— Ничуть! Иной умирающий даст сто очков любому новорожденному. Разумеется, если в качестве младенца мы не имеем очередного Кортасара или Пушкина. Но вспомни, как славно — именно славно умирал Достоевский! А Горький? А Булгаков? А Моцарт? Предсмертие обращалось в бессмертие. Все лучшее эти гиганты создали именно в последние годы, в последние месяцы.
— Что-то не очень понимаю.
— А я, представь себе, понимаю! Возможно, потому что сам стою уже одной ногой ТАМ. Видишь ли, Валентин… Я хотел сказать, что память — это всего-навсего наше прошлое, и в этом прошлом не всегда присутствуем мы сами. Некие обстоятельства, некая рамочка, к которой мы, может быть, даже привыкли, но что сделаешь, если главный элемент картины пронесся через годы! Нет нас там! Увы, нет. Чего ж грустить о ветхоньком багете?
— А люди? Близкие, родные?
— С ними — то же самое! Разве можно толковать о Бальзаке, о Мопассане в прошедшем времени? Разумеется, нет! Они есть — и они будут. И память тут абсолютно ни при чем. Вся история человечества в сущности очевидное свидетельство нашей беспамятности. Ужасы и злодейства ничему нас не учат. О них преспокойно забывают, и за палачом Сигизмундом Малатестой следует Цезарь Борджиа, а за кондотьерами тринадцатого века приходит прямолинейный рэкет двадцатого. И не надо обелять прошлое, оно во многом напоминает нынешний век. Восхваляя эпоху Возрождения, не следует забывать ее кровавых современников. Джованни Мариа, Бернардо Висконти, Джона Гауквуда… А тот же Бенвенуто Челлини, вор и убийца? А страстный циник Макиавелли? Вот уж действительно черная галерея! Но забыто! Все забыто… Войны по прошествии лет мифологизируются, обрастая лавровым венком, превращаясь в героический эпос, вместо отвращения внушая подрастающему поколению манящую тягу к мечу и арбалету. Ужасы отталкивающи, но от них с легкостью отмахиваются, создавая предпосылки для новых еще более масштабных кошмаров. Век техники сие, увы, позволяет… — Полковник, оглядевшись, остановился. — Так! Кажется, пришли.
Валентин с хрипом опустил трапецию на землю, липкими от пота пальцами поймался за трос. Полковник козырьком приложил ладонь ко лбу, начальственно озирая окрестности. Возможно, он прорисовывал в мозгу маршрут будущего полета, а, может, попросту хотел, чтобы помощник малость перекурил.
— Даже старость, Валь, не приносит мудрости. Уж я-то успел пощупать все наиболее уязвимые места нашего мироздания, а вот сказать, что понял, из каких винтиков и шурупчиков все это свинчено, не могу, — полковник еще раз и нараспев повторил: — Не могу, Валь… Хотя и сократовское «не знаю» тоже не принимаю. Очень уж поспешно возвели высказывание умершего грека в ранг интеллектуального лозунга. Не знаю, но хочу знать! Так надо бы говорить. Мозг, Валентин, вроде лабиринта, по которому хорошо бы прогуляться, а после вернуться назад.
— Назад? Чего ради?
— Да чтобы зажить чувствами! Что сразу у нас отчего-то не получается. Видно, не дано. В том и смысл гомо сапиенса — нагрешить и покаяться. Пожить всласть, но и помереть достойно. Не ноющей перечницей и желчным мразматиком, понимаешь? Для того и исповедовались в свое время священникам.
— Когда же нужно поворачивать? В смысле, значит, назад?
— В том-то вся и штука, что никто не знает. Но как-то нужно не прозевать момент! Потому как шанс порой выпадает один-единственный! — полковник с яростным азартом взглянул на собеседника. — Зрить в оба, подгадать тот годик, когда сознание не устало еще от бесчисленных тупиков, а душа не съежилась от кручин.
— Не слишком ясно.
— А ясно и не должно быть. Все наше будущее в сущности пасмурно и спрятано за облаками. Но это и славно! Жизнь — не трагедия, а всего лишь цепочка препятствий. Одолевай, если сможешь. А смочь ты обязан. Таков жизненный кодекс! За муки да награда, за леность да затрещина!
— А как же цель? А главный жизненный смысл?
— А они, Валентин, повсюду. Их нет в явном виде, но в неявном они и впрямь вездесущи. Только выбравшись из плоскости лабиринта, — полковник постучал согнутым пальцем по лбу, — можно понять, что это все значит. Или принять, что более верно. Земноводные способны жить в двух мирах, наделенные разумом — в десяти. Чего ж мы коптим одно-единственное небушко?
— Не нырнув, не достанешь дна!
— Согласен. Но суть ведь не в том, чтобы достать. Ныряй — и уже что-то получится. Пусть болтают, что в одну реку дважды не входят, однако попробовать всегда стоит. Даже для того, чтобы лишний раз подтвердить правило.
Полковник замолчал, и Валентин, шумно вздохнуВ, неожиданно для себя выпалил:
— А может, вы не ныряльщик? Может, кто другой?
Глаза полковника глянули на него пристально и непонятно. На секунду вдохновенный блеск оратора из них исчез, и проступило нечто иное — скорее из категории жесткого излучения.
— Ты это о чем?
— Да так… К слову пришлось. Помнится, вы толковали что-то о величественной роли ассенизаторов.
— Правильно толковал. Дерьмо, милый мой, тоже периодически откачивают. Иначе захлебнемся. Впрочем, уже захлебываемся… — Константин Николаевич кивнул на дельтоплан. — Ладно, давай-ка двигаться! А то весь ветер упустим. Вон до того бугорка…
Валентин двумя руками ухватился за гнутую трапецию, рывком взгромоздил на саднящую шею. Позвоночник отозвался тягучей болью.
— Не суди — и не судим будешь, — прокряхтел он. То ли ему хотелось позлить красноречивого собеседника, то ли сорвалось с языка первое пришедшее на ум.
— Пусть судят, возражать не буду! Потому как — по делам их да воздастся. Вот и пусть воздают, — Константин Николавевич наотмашь хлестнул прутиком по верхушке репейника — словно рубил бунтарскую головушку. Голос его оставался ровным.
— Судил людей и судить буду, за что и ответ не постесняюсь держать перед кем угодно.
— Либо это смелость, либо…
— Глупость, — закончил полковник. — Сам знаю, потому и пытаюсь не забывать. Но что делать, если какая-то мразь, Салава, режет и поедает японских студенток, а, спустя какое-то время его отпускают на свободу и мало того бешеными тиражами начинают издавать. Воспоминания молодого людоеда… Бесподобно, да? А вдова Ленона дает согласие на публикацию мемуаров убийцы супруга. Разве не дико? А что творится в Италии, в Мексике, в Колумбии? Покажи мне страну, где законники сумели бы навести цивилизованный порядок! Суд, Валентин, штука скользкая, согласен. Но на черта нам тогда дарована совесть?
— Вы считаете, чтобы карать и наказывать?
Полковник ответил не сразу.
— Не знаю. Знаю только, что нельзя сидеть сложа руки. Просто нельзя. Хотя понимаю, что любое наказание, проистекай оно хоть от государства, хоть от частного лица, так и так не способно преобразить мира. Еще Достоевский подметил, что общество, таким образом, совсем не охранено, ибо хоть и отсекается вредный член механически и ссылается далеко с глаз долой, но на его место тотчас же появляется другой преступник, а может и два другие.