Олух Царя Небесного
Шрифт:
Один раз, когда отец начал кашлять, пришла Спрысёва. Постояла не шевелясь у открытой двери в мансарду. Потом перекрестилась и принесла снизу одеяло.
— Пан Мандель не говорил, что муж такой больной, — шепнула она матери.
Лицо матери искривилось в улыбке.
— Он поправляется, — сказала она.
Под утро меня разбудил мамин плач. По краям бумажной шторы просачивался свет. Окно было похоже на вторую картину на стене. Я встал с кровати и на цыпочках подошел к двери в мансарду. Мать была там. Она умоляла отца не уходить. Не хотела оставаться одна. Бог еще раз смилуется. Отец говорил, что она не имеет права губить жизнь — свою и ребенка.
— Смирись с тем, что я умираю. Что ты сделаешь с моим телом? Я должен вернуться в казарму.
— Нет, пожалуйста, нет!
— Прости меня. Папа вам поможет.
Он умолк. Отдыхал. Мать перестала плакать и лежала тихо, положив руку ему на грудь. Отец со свистом втягивал воздух. Потом начал стонать сквозь сон. Тогда мать сползла с матраса и, встав на колени, стала молиться.
Ночью пришел дед. Дверь внизу открылась и закрылась. По лестнице затопали дедовы башмаки и босые ноги матери. Мы сидели в потемках, потому что лампа душила отца и у него начинался кашель. Голоса доносились с разных сторон.
— Спрысёва вас выгоняет.
— Андю с ребенком тоже?
— Да.
— Что же будет?
— Бронек вернется в казарму. Вы пойдете на пару дней к Рихтеровой на Панскую. У нее брат фольксдойч. Никто не догадается там искать. А я тем временем договорюсь с Хирняковой. Надо торопиться, луна с каждым днем светит все ярче.
На чердаке
Под утро нас разбудил шум на Панской. Рихтерова вышла посмотреть, что происходит, и вернулась перепуганная. В городе полно военных. Приехал губернатор Франк [12] , идут приготовления к параду. У дома ее зацепил дворник. «У вас гости?» — спросил он. «Евреечка с малышом». Брат Рихтеровой немедленно привел из казарм деда.
12
Ганс Франк (1900–1946) — руководитель Юридического управления рейха, позднее генерал-губернатор оккупированной Польши. По приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге повешен.
— Вы должны уйти, — сказала хозяйка.
— Нас схватят.
— Здесь вы не останетесь.
— Вы взяли деньги.
— Отдам, когда будут.
— Вон! — завопил брат и вытолкал нас за дверь.
На Панской играл оркестр. Гром барабанов, рев труб и грохот тарелок. Крики команд и мерный топот солдатских сапог по булыжнику. Вдоль мостовой стояла толпа, но дальше, на тротуаре, было пусто. Мы быстро шли за стеной людских спин. Дедушка в пальто и шляпе, за ним мать в платке, а в конце, опустив голову, я. Мне видны были только ноги. Брюки с манжетами и тиковые портки, заправленные в сапоги, из которых вылезали портянки, голые икры женщин, встающих на цыпочки, и черные от грязи ноги детей, проталкивающихся вперед.
Щели между каменными плитами тротуара были забиты песком. В нарисованных мелом квадратах классиков лежали забытые камешки. У меня болели колени. Мне казалось, что я отстаю, а ноги, с которых я не свожу глаз, не мамины, а кого-то другого. Дед с матерью шли не оглядываясь. Если бы кто-нибудь, узнав меня, крикнул: «Держи жиденка!», они бы исчезли, не обернувшись. Я потрогал мешочек на груди. Улочки становились все уже. Нигде ни живой души. Все отправились на Панскую. Однако мы по-прежнему не приближались друг к другу. Пока дед не скрылся в подъезде какого-то дома.
Дом был двухэтажный, старый и грязный. На стенах облупившаяся штукатурка, крыша залатана толем и деревяшками. На первом этаже в почернелых оконных рамах — фанера. Когда-то здесь была мясная лавка — теперь закрытая, с крест-накрест забитой досками дверью. Но на втором этаже, за грязными стеклами в окнах виднелись белые занавески. В промозглом подъезде нас ждал дед. Деревянная лестница вела наверх в единственную квартиру.
Нам открыла Хирнякова. В пальто и бумазейных перчатках. Из-под пестрого платка вылезала длинная коса. Голубые глаза широко раскрыты от изумления.
— Я как раз собралась уходить. Не ждала гостей… сегодня.
Дед показал рукой на меня и мать.
— Кто-то их выдал, — сказал он.
Хирнякова сняла перчатки и провела нас через кухню в комнату. Тут дедушка попрощался с нами и ушел обратно в казарму. Хирнякова зажгла свечу и дала ее матери. Потом отодвинула кресло, покрытое шерстяной шалью, и подняла прячущуюся за ним дверцу в стене. Через небольшое отверстие мы с матерью протиснулись на чердак. На полу лежала подстилка, рядом стояло пустое железное ведро с круглой деревянной крышкой. Над подстилкой проходила несущая балка крыши. Я нагнулся, чтобы не стукнуться об нее головой. Хирнякова легла в комнате на пол и заглянула к нам через лаз в стене.
— Я мечтала о девочке, — сказала она, глядя на меня.
— У вас обязательно будет дочка, — заверила ее мать.
Хирнякова встала, подвинула на место кресло и ушла из дома.
Мы с матерью отдыхали на подстилке. На деревянной крышке ведра горела свеча.
— Он один в казармах, — вздохнула мать.
— С ним дедушка, — сказал я.
— Папа приведет его к нам, если будет совсем плохо.
— А где Нюся?
— В колодце.
Хирнякова возвращалась домой вечером, и вскоре после этого приходили солдаты. Одних она встречала, визжа от радости, другим долго не открывала, переговариваясь с ними через закрытую дверь. Один раз она не впустила кого-то, потому что тот пришел с собакой, которая могла нас учуять. Оба скулили под дверью. С чердака все было слышно. Мужчины били ладонью по дну бутылки. Стреляли пробки и отскакивали от потолка под нами. Сапоги и ремни с пряжками падали на пол. Трещала кровать. Локти и колени колотили по стене. Хирнякова смеялась и стонала одновременно. Иногда она дико выла, а кровать все быстрее стучала об пол. Перепуганный ревом мужчин, я смотрел на мать, но не мог разглядеть ее в темноте. Солдаты дымили сигаретами. Некоторые оставались до утра. Я узнавал голоса тех, что приходили не первый раз, и пытался представить себе, как они выглядят. Иногда они открывали окно и прислушивались к доносящемуся с неба рокоту мотора.
— Verfluchte Russen! [13] — говорили они.
Однажды дедушка привел отца, который протиснулся в лаз в стене и, не вставая с колен, вполз на подстилку. Со свистом выдыхая воздух, медленно перевернулся на спину. Дед лег на пол и просунул к нам голову. Мать поцеловала его в щеку над усами, смахнув с носа проволочные очки.
— Теперь и вы спрячьтесь, папа, — сказала она. Дедушка втянул голову обратно в комнату. Я еще увидел его руку, поднимающую с пола очки.
13
Проклятые русские! (нем.)
— Немцы на работе меня предупредят, — сказал он из-за стены. — Уже недолго осталось. Русские под Тарнополем.
После того как дед ушел, в отверстии появилась Хирнякова. Гражданские немцы уезжают из Борислава. Солдаты уговаривают ее бежать с ними. Но разве она может оставить матушку, которая живет около моста над Тисменицей? Да и тем, кто прячет евреев, НКВД ничего не сделает.
И тут отец начал кашлять. Несильно, но никак не мог перестать. Сначала он поднял руку, словно хотел попросить у нас прощения, но потом просто лежал и смотрел на балку над головой. Хирнякова скрылась.
Сказал ли ей дедушка, что она не сможет больше принимать солдат?
Мы всё хорошенько продумали, но любое решение заводило в тупик. Наша жизнь зависела от состояния отца. Днем было жарко от нагретой крыши, и баночка тогда воняла особенно сильно. На ведре горела свеча. Отец кашлял или отдыхал после приступа, лежа навзничь с раскинутыми руками. Мать, свернувшись калачиком, прижималась к его боку. Время от времени она засыпала, но тут же ее будил собственный стон. На полу лежала тетрадь с отцовскими рисунками, но он уже не рисовал. Однажды он велел мне встать. Оглядел меня внимательно и сказал матери: