Опасная связь
Шрифт:
Хороший признак, когда тебя осаждают просьбами, это в тысячу раз завиднее, чем самому быть просителем, уж кто-кто, а Аврора-то хорошо это знает. Предприятие, которое Ричард основал со своими партнерами, недавно слилось с одной американской группой, они числятся среди лидеров по размещению стартапов в Европе, так что человек, с которым она прожила восемь лет, это тот же самый, только в тысячу раз более востребованный.
Тем не менее он всегда сполна играл свою роль отца, тем более что сегодня вечером его первый сын тоже был здесь, сегодня вечером с ним за столом были все трое детей, настоящая семья, и это переполняло его тем большей отцовской гордостью, что она проявлялась все реже. В мире, где всякий дрожит за свое будущее, где страх с каждым днем подкрадывается все ближе, Ричард был чудом, заражающим своими успехами. Но опасность состояла в том, что просьбы, с которыми к нему обращались, нисколько его не меняли: на прошлой неделе он на два дня укатил ради заключения какого-то соглашения, на следующей неделе улетит на три дня в Сан-Франциско. Хотя Аврора никогда об этом не говорила, в ней жила крепкая убежденность, что Ричард был ей верен. К тому же этого красивого, успешного, постоянно веселого мужчину с ясной улыбкой было невозможно застать врасплох и в чем-либо уличить.
Сегодня вечером Авроре хочется поговорить с мужем. Спросить, что бы он сделал на ее месте, столкнувшись с тем, что выплаты за поставленный товар все чаще задерживают, а заказы куда-то улетучиваются, но главное, что он сделал бы, если бы компаньон перестал с ним разговаривать… Только вот стоит ей поделиться своими сомнениями, как она переполошит всю свою семью, и внезапно Ричард будет видеть в ней только женщину с проблемами, мамашу, теряющую почву под ногами. Она не могла поговорить с ним. Он был из тех мужчин, которым нужно, чтобы его окружали преуспевающие люди, и она знала, что, стоит ей показать хоть малейшую слабость, пожаловаться, он уже наверняка не будет смотреть на нее как прежде.
– А ты знаешь, в чем разница между вороном и вороной?
– Аврора, ты опять за свое…
– Так знаешь или нет?
Со временем Людовик вжился в роль. Часто играя невозмутимого, уравновешенного парня, который держит себя в руках, он чувствовал, что и обязан быть таким. Однако постоянно выдавать себя за хорошего малого довольно утомительно. Ему было прекрасно известно, что того человека, которым он старался быть, на самом деле не существует. Особенно сейчас. Париж сбивал его с толку. Сбивал с тех пор, как он поселился здесь, исподтишка, как ни в чем не бывало. Дни, проведенные в Париже, сжимали его как пружину, вплоть до того, что порой, возвращаясь вечером, он был готов сорваться, врезать кому-нибудь по-настоящему. Эта тупая работа, эти люди, которые окружали его всегда и повсюду, машины и снующие во все стороны пешеходы, постоянные толчки в толпе, раздраженность – все это держало его в напряжении. Вот почему пройтись и глотнуть воздуха было для него благом.
В долину Селе Людовик возвращался каждые пять недель, проделывал шестьсот километров и проводил там два-три дня, не больше. Ездил туда главным образом, чтобы повидать свою мать. По крайней мере, хотя бы он ею занимался. Остальным было не до этого: его сестре, племянникам, его зятю. Они работали по семьдесят два часа в неделю, были постоянно под давлением банков, цен на говядину, метеопрогнозов и кучи задержанных бумажек. И так из года в год, держать ферму становилось все труднее, ни у кого больше не было времени заниматься матерью. Тем более что еще два года назад именно она готовила им еду и делала все по дому. По возвращении с работы всем оставалось только поставить ноги под стол, еда была приготовлена, постели тоже, но теперь, когда мать уже на это не способна, она стала для них обузой, еще одним мертвым грузом. Вот почему Людо продолжал ездить туда так часто, как только возможно, – чтобы не потерять контакт; семья это как сад, если им не занимаешься, все начинает расти вкривь и вкось, дичает и гибнет от заброшенности.
Что касается ведения дел на ферме, то Людовик ничего не говорил, не мешал им взвалить на себя кредиты (за новый трактор и хлев), сам бы он не стал этого делать, но они уверяли, что у них не было выбора. Если ты на земле предприниматель, а не хозяин, то ты уже не возделываешь землю, а эксплуатируешь ее. Его многое расстраивает, только он заставил себя не делать никаких замечаний, никаких упреков по поводу этой фермы, которая должна была принадлежать, конечно, ему. Семья – утлое суденышко, особенно на захолустной изолированной ферме в пяти километрах от ближайшей деревни, где несколько поколений живут бок о бок. Поэтому надо, чтобы кто-нибудь один, не подавая вида и сохраняя некоторую дистанцию, равномерно распределил обязанности, а иначе все пустятся кто в лес, кто по дрова и уже не выберутся. Несмотря на шестьсот километров пути, в Сен-Совёре он спал только две ночи, никогда не задерживался дольше, чтобы не быть семье в тягость, и до сих пор ему это удавалось. Вечерами он ложился позже них. Как только все оказывались в своих постелях, оставив его одного, он выходил покурить во двор. Снаружи все время звучала одна и та же партитура – неясыть и сверчки, но сегодня не было луны, а стало быть, и никакого пейзажа, но он мысленно представлял его себе на двадцать километров вокруг, потому что знал тут все тропинки, все укромные уголки… Все-таки странное ощущение – знать почти до миллиметра свое окружение, хотя в Париже он едва различал квартиры напротив, например, квартиру той нервной красотки, раздражительной брюнетки, которую он видел курящей во дворе, она ходила вокруг деревьев примерно так же, как и он сам это делал. Было уже за полночь, все давно легли. В то время, когда он тут жил, он ложился раньше, не торчал перед телевизором, не делал ничего такого, ложился, по-настоящему с нетерпением ожидая завтрашнего дня, по-настоящему желая, чтобы поскорее наступило утро. Больше он уже ничего не делает как члены его семьи.
Всякий раз, приезжая сюда, он чувствовал, что мать становится все более отсутствующей, все более замкнувшейся в своем собственном мире, она вечно сидела в гостиной и вела себя так, будто время остановилось. Он каждый раз уводил ее на прогулку, только с ним она соглашалась пройтись по двору и даже выйти за его пределы. Мать так и не поняла по-настоящему, что Людовика здесь больше нет, что он не живет в Сен-Совёре. Завидев его в дверном проеме, она поднимала голову и смотрела так, будто он всего лишь утром вышел из дома, будто он по-прежнему работает здесь. Спрашивала его, как он провел утро, что делал, хотя не видела его неделями.
У нее отказывала голова, ее настоящее превратилось в день без контуров, где часы топтались на месте. Тем не менее были в ней и другие часы, которые продолжали исправно работать – те, что управляют ритмом времен года и полевых работ. Впору было подумать, что эта форма времени глубоко укоренилась в ней, это был своего рода неистребимый инстинкт, благодаря которому она точно знала, когда надо сеять, загонять животных, убирать сено и готовиться к грозе.
Когда он уводил ее на прогулку, они проходили по мосту и шли вдоль реки. Мать вцеплялась в его руку, и так он выгуливал ее больше часа, не быстро, но довольно далеко, по их собственной земле. Территория фермы занимала всю глубину долины, больше сорока пяти гектаров, это была целая полоса плодородной земли, довольно извилистая, повторявшая все извивы Селе. То тут, то там наружу выходили скалы, поднимая рельеф выше ста метров, и узкую долину обрамляли два отрога, превращая ее в настоящий каньон. Летом западный склон крал у них солнце и вечер тут наступал на два часа раньше, чем у других. А утром, поскольку гора на востоке была ниже и шире, солнце свободно взмывало вверх, и заря здесь занималась в те же часы, что и в остальных местах.
Целью каждой прогулки было дойти до бывшей чесальни. Старое здание, где раньше чесали шерсть, все еще стояло. Огромное, заброшенное лет пятьдесят назад. В свое время мать купила его единственно ради земли, на которой оно было построено, и все эти пятьдесят лет они с отцом собирались что-нибудь сделать с этой хороминой. Какое-то время там держали сено и пиломатериалы. Людовик поклялся Матильде, что однажды они там откроют гостевой дом – гостиницу для агротуристов. «Зеленый» туризм в здешних краях имеет перспективы, это было бы чем-то вроде деревенской турбазы с прокатом каноэ, чтобы плавать по реке. Охотников заняться здесь «зеленым» туризмом было много, неожиданно размножились и те, кто был не прочь выкупить у матери бывшую чесальню, но только продавать она не захотела. Людовик всегда убеждал себя, что осуществит эту затею, которую они задумали вместе с Матильдой, – трудностей много, и работы предстоит немало, но бывают такие проекты, которые хранишь про себя, потому что они помогают жить.
Возвращаясь на ферму после настоящей долгой ходьбы, он фактически поддерживал свою мать, чуть не нес ее на руках, а она висела на нем всем своим весом, словно сломанная кукла. Прильнув подмышкой к предплечью своего сына, она цеплялась за него и что-то говорила себе немыми фразами, но что именно – никто не знал. Быть может, она и сделала своего Людовика таким внушительным, чтобы виснуть на нем, как марионетка.
Вернувшись на ферму и все еще не отпуская руку своего сына, Жизель неловко надевала свои мягкие домашние тапочки. Этим утром они прошагали больше часа, обошли всю чесальню вокруг, хотя обычно с дочерью или зятем она едва соглашалась сделать три шага по двору. Уже два года она проводила дни в своем кресле, глядя в окно, уставившись туда как во включенный телевизор. Все-таки это было нечто: проводить вот так целые дни, испарявшиеся в полном молчании. Иногда она принималась говорить, говорила, что какая-то корова спаслась, или воскрешала бог знает кого, папашу Торьяка, например, который был их ближайшим соседом, жил от них всего в трех километрах, или почтальона на мопеде с вечной сигаретой во рту, не заезжавшего к ним уже тридцать пять лет. Днем ей обычно включали телевизор, начиная с тринадцатичасовых новостей. Это ее привлекало, тринадцатичасовые новости были чем-то вроде прогулки за пределы кантона, туда, где росли такие же цветы, что и здесь, но экзотика состояла в том, что там другие пейзажи, другие крыши у домов. Только по окончании новостей она всегда отворачивалась от экрана и ее взгляд терялся в настоящих окнах. Надо сказать, что в большой комнате шесть окон, откуда видны почти все владения фермы, кроме юга, потому что южную сторону закрывает стена кухни с камином, но зато видны возделанные поля на западе, огороды на востоке, видна также отчасти река и высокие скалы, если поднять голову. Таким образом, невидимой оставалась только южная сторона с хлевами, но по звукам, доносящимся оттуда, можно было догадаться обо всем. Коров они держали не больше пятнадцати, вечером те сами смирно возвращались, как дрессированные, будто Людовик, которого они слушались, по-прежнему был здесь, хотя он оставил все это уже два года назад, оставил с горечью человека, вынужденного покинуть родные места. Ему было больно видеть, как молчит его мать, но, когда она принималась говорить, становилось еще мучительнее.
– Знаешь, это счастье, что ты здесь, потому что твоя сестра с Жилем хоть и храбрятся, да все попусту, без тебя им не справиться.
– Мама, ну что ты такое говоришь… Ведь папа же им помогает, верно?
– К счастью, ты здесь.
На этом Людо всякий раз прерывал разговор, никогда не зная, должен ли он проявить инфантильность, повести себя с матерью как мальчишка, который ничегошеньки не понимает, и в сотый раз сказать ей, что больше здесь не живет, что его сестра с мужем не так уж плохо справляются, снова сказать ей, что отец, несмотря на свои восемьдесят два года, встает с рассветом, занимается и телятами, и овощами, и водит трактор, как никто другой… Слыша, как она несет вздор, он не знал, какую позицию ему занять: должен ли он огорчить ее, сказав, что завтра уедет, потому что живет в Париже, повторить, что в любом случае им здесь всем вместе уже не прожить, оттого что доходы со временем все больше снижаются, что кончились времена ферм, устроенных на старинный лад, где занимались всем понемногу… Но как втолковать ей, что все эти схемы, работавшие тысячелетиями, сегодня больше не годятся? Она не сможет это понять.
Но больнее всего мать делала ему, спрашивая о Матильде: «А почему Матильду не видно?», «Матильда сердится?», в то время как та уже три года лежала на кладбище.
Аврора застряла на этом бесконечном ужине, с которого ей никак не удавалось вырваться, у нее даже возникло ощущение, что она угодила в ловушку среди всех этих громко говоривших мужчин. После аперитива она решила, что ничего не выйдет. Она украдкой скосила глаза на свой телефон: никаких вызовов, никаких сообщений. Она чувствовала себя далеко, очень далеко от своего дома – три часа езды на поезде плюс час на машине, целый час по автостраде вдоль нефтехимических комплексов долины Роны, она целый час смотрела, как мимо проплывают чередой промышленные объекты с султанами странных дымов, и заводы не такие уж призрачные, поскольку все еще дымят, но в стиле конца эпохи. Этим вечером больше, чем когда-либо, она чувствовала себя несчастной, выброшенной на дождливый холод в самом центре города Анноне.