Опасный выбор
Шрифт:
— Рад сослужить, Дарья Олеговна, — перешёл Алёшин на «вы» вслед за мной. — Игорь, — протянул он руку. Я пожала:
— Просто Игорь? — ляпнула вслух, как дура.
— Просто, — подтвердил он, поскорее отворачиваясь. — Ну, мой номер у вас есть, если что. Мне пора. До свидания, — махнул обеим и покинул «пост» — сдал нас врачам.
А я всё-таки упала в кресло.
И долго теребила в руках мамин телефон — мой-то остался дома. Я пыталась вспомнить, была ли эмка на месте или нет? Даже не проверила в спешке. И на турники не глянула. Успел ли Алёшин достучаться до «руководителя преступной группировки»? Эх, ну почему я не спросила! — хмурилась я. — Такой шанс был! Почему не поговорила с ним откровенно?! То, что Лизка всё выдумала — было ясно. Матвей не стал бы натравливать не неё дружков, смеяться и тушить бычки. Во-первых, он уже не курил. Но сестра-то не знала. Её «версия» споткнулась на ровном месте, и даже не заметила этого. Во-вторых, Матвей не станет трогать мою семью, он в курсе, что для меня это святое. Для него тоже. Он столько лет заботился об отце, забив на свою собственную жизнь. Он просто поменялся с ним местами — сам стал ему нянькой. Пока окончательно не потерял его. И измываться над тупым ребёнком Матвей не станет. Он слишком ответственный. А Лизка, именно что, тупой ребёнок. Я покосилась вбок — чатится с Веркой.
«Тупой и ещё тупее».
И я тупая, — накатило уныние следом. — Что же я натворила… но… что же мне делать… что же со мной не так… — сжималось горло. — Из-за меня уже столько людей пострадало… И самые близкие… Матвей чуть не умер, мама… что я делаю? Как это прекратить?
Я боялась. Ждала папу и тряслась, как ребёнок перед ремнём. Папа узнает, что произошло, и про Матвея узнает, и тогда нового постыдного раствора не избежать. И нового осуждения и криков. Не уверена, что я готова к ним. Старые всё ещё стоят в ушах. Всё ещё звенят:
«Ты и гопник!»
«Это не настоящее чувство!»
«Психически неуравновешенный!»
«Сопьется, как его отец!»
«…услышь меня!»
«Я ЗАПРЕЩАЮ ТЕБЕ!» — доносится эхом из палаты. Отчаянно. Искренне. Со страхом. Это последнее, что мама сказала перед приступом. Она могла умереть, и этот приказ стал бы её посмертной волей. Страшной волей. Он сковал бы меня на всю оставшуюся жизнь и отравлял бы день изо дня, если бы я не послушалась.
Никогда не простила бы себе.
И как я теперь посмотрю ей в глаза? После всего. Как зайду к ней в палату? Как посмотрю в глаза папе? — я вытерла слёзы, но следом уже бежали новые. — Вырастили себе «проблему» на голову! Ну почему нельзя вернуть всё как было?! И скрываться до конца своих дней? — даёт мне оплеуху, очухавшийся от стресса, разум. — Даша, как же ты не поймешь! Нельзя усидеть на двух стульях. Один придётся убрать. Тебе придётся сделать выбор.
Между любимым и любимой.
Нет.
Я запихала эту страшную идею поглубже — но не смогла избавиться от неё целиком. Не смогла выкинуть, как не можешь иногда избавиться от какого-нибудь «памятного» хлама в столе, вроде детского блокнота с телефонами друзей, пластилиновых серёжек, шишки из Танцующего леса, или открытки на день рождения от бабули.
И не было уже ни бабули, ни тех друзей, ни детства, и лес превратился в туристический аттракцион, а вещи всё пылились. Ждали своего часа. И идея осталась пылиться во мне, как в дальнем ящике стола — ожидала, когда я снова возьму её в руки, и буду крутить, рождая перед глазами картинки.
Страшные картинки моего будущего.
Одинокого будущего — без любимого человека.
Я каменела. Не хотела видеть Матвея. Только не в эту секунду! Не хотела представлять его себе, но дурацкие мысли уже рисовали. Детально. Он стоял и смотрел на меня своей строгой серой Балтикой. Зимней Балтикой. Он тоже видел эту идею. Он заглянул в мой ящик, как я заглядывала в «чёрную дыру» его шкафа.
И это было самое страшное. Он всегда знал, что я выберу родителей, семью. Он знал, что струшу. Знал, что люблю их больше, чем себя. Что боюсь их разочаровать, боюсь сделать им больно. Что предпочту сделать больно себе. И ему.
И что делаю этот выбор прямо сейчас.
Он уже сейчас понимает, что происходит.
Он всё это понимает, но всё равно любит. Даже это. И всегда любил, — я сжалась от ужаса и безысходности. Слёзы сдавили с новой силой.
Мама не перенесёт мой побег.
А я не перенесу, если с ней что-то случится из-за меня.
Приехал белый, как снег, папа. Усы его топорщились, брови хмурились. Мы с Лизкой топтались рядом, пока он объяснялся с врачом, и дышали металлическим запахом его тяжёлой работы. Сестра коротко объяснила свои царапины падением, и не стала ничего рассказывать про ссору, и я тоже смолчала. Мне было почти всё равно. Смертельный процесс внутри меня запустился и пожирал заживо — стало не до осуждения. Не до кого. Моя собственная счастливая жизнь утекала сквозь пальцы, как песок. Как вода. И я хваталась за образ Матвея, но руки загребали лишь воздух. Я думала, что я падала раньше — с ним. А оказалось, что пропасть — это сейчас. Без.
И лететь мне в неё в полном одиночестве.
Я всё-таки пробила дно, Матвей, — сокрушалась я, ничего не видя и не слыша кругом. И падая. И умоляя мою «половинку» отпустить скользящую ладонь, чтобы не погибнуть со мной в темноте. Умоляла сберечь себя.
Я смогла выдавить только «прости, я не могу», когда попала в его живые, любимые объятия. Мы стояли в крохотной прихожей. В полной тишине. А мои ключи от нашего «гнездышка» лежали на тумбе. Этого оказалось достаточно — Матвей понял. Он всё почувствовал ещё до того, как увидел, как притронулся, как произнёс «привет». Он тоже застыл. И мы простояли несколько долгих минут, обнимаясь. И никак не могли наобниматься. Отпустить — значило отпустить навсегда.
Я вспоминала желтоватое мамино лицо под белыми лампами, её взгляд из койки с пластиковым изголовьем, запах больницы, приборы с цифрами и цветные кнопки на стене, и мамино молчание. Чёрное. Вспоминала, и слёзы впитывались в его футболку того же страшного цвета. Мама тоже ничего не рассказала папе. И весь её вид говорил о том, что она решила забыть то «неподходящее», что произошло на кухне, отрезать, как заплесневелую половинку хлеба. И мне предлагала отрезать. И я послушно резала. От себя. По-живому. И блюдо выходило свежее, кровоточащее, «из под ножа».
Но я знала, что этот обновлённый вид — обман. Плесень выступает на поверхность, УЖЕ поразив саму плоть, и в еду такой продукт не пригоден. Отравлен. Опасен.
Остаётся выкинуть.
Для мамы моя жизнь с Матвеем была непригодна. А для меня — непригодна жизнь без него.
— У неё был сердечный приступ, — прошептала я, глотая слёзы. — Это из-за меня, Матвей… она всё узнала… и…
Он молчал.
— Заходил участковый, — продолжала я тихонько, потому что нужно было ему рассказать. — Я знаю, что ты не нападал на сестру… она выдумала. Заявление писать не будут. Не до этого сейчас… они даже папе не сказали…
— Это мои придумали с бодуна, — сообщил Матвей глухо, урывками, — Уже всыпал им. Больше не повторится. Напугали. В кусты полетела. Ободралась… Хотели помочь нам. Прости идиотов.
— Ничего, — выдохнула я, сдерживаясь из последних сил, чтобы не разреветься.
Мы помолчали и медленно зашевелились.
— Даш, не надо.
— Матвей…
— Не верю. Не хочу верить.
— Я не могу так с ней, Матвей… — сорвались крупные горячие капли. Я отвернулась, закрываясь ладонями. — Она не перенесёт этого… не вынесет нас с тобой…
— Даш, — Матвей снова повернул меня, открыл. Растёр мои слёзы тёплыми пальцами. Заглянул в глаза, хмуро. — Не надо, Даш… прости… не надо, пожалуйста… никто не узнает. Просто видеть тебя… я же сдохну. Мне ничего не надо.
— Не могу. Пожалуйста, не говори так. Это я должна просить прощения… не нужно было всё… я же знала… зачем…
Горло сдавил спазм и я не смогла продолжать.
— Не хочу без тебя… — зашептали горячие губы в волосы, и я снова оказалась в объятиях.
— Прости меня пожалуйста… Матвей… — я отстранилась. — Пожалуйста. Я не смогу…