Осень в Декадансе
Шрифт:
— Это паркурщики?
— Трейсеры. Они меня научили правильно приземляться.
— У тебя здесь сплошные адреналинщики.
— Камера любит увлекающихся людей. По крайней мере, моя камера.
— Энергия и динамика — зло по Блейку, — поддел Леман.
— И вечный восторг, — сказала Алина.
— Любое творчество — обмен энергией, — заметил Зум.
Мальстрём осторожно прощупал почву:
— Почему ты не фотографируешь Вирского?
Алина насторожилась и неопределенно пожала плечами:
— Его и так слишком много вокруг, чтоб его еще фотографировать.
— Но ты ведь смотришь на него без фотоаппарата?
— Мне не нужны глаза. Я чувствую его позвоночником.
— Вы познакомились во время сентябрьской забастовки? — с кошачьей вкрадчивостью подступал Мальстрём.
— Мы вместе убегали от легавых. Не предполагалось никаких продолжений в рациональном мире причин и следствий. Он не знал, где я живу. Просто однажды они с друзьями заблудились, он зашел в «Аталанту» спросить дорогу, потом они пошли по правой, а не по левой дуге Корбьера…
— Дуги Корбьера разделены каналом?
— Правая дуга Корбьера проходит между правой дугой Кампаны и правой дугой Нуво.
— В ваших дугах черт ногу сломит, — посетовал Мальстрём. — А где фотографии забастовки?
Алина принесла из носовой каюты плотный пакет и выпотрошила его над столом. Поверх уличных сценок с шелестом легли снимки, запечатлевшие самые макабрические моменты забастовки: пожары на баррикадах, кровавый гиньоль в подворотнях, закопченные лица забастовщиков, крупнозернистая мешанина шлемов, как будто в городе нерестилась стая огромных рыб, стеклянное крошево витрин, расплющенные автомобили, обложенный булыжниками шмат суши, точно необитаемый остров, с которого потерпевшие крушение посылают на большую землю сигналы SOS.
— У меня есть одна фотография Дениса, — Алина бросила быстрый взгляд на Мальстрёма: — Снято как раз во время забастовки.
— Почему он? — Мальстрём пристально вглядывался в протянутый снимок.
— Он мастерски бросал коктейли Молотова.
— А если серьезно?
— У него красивая спина.
— Нет, кроме шуток.
— Меня интересуют ритмы. Чтобы понять что-либо — неважно, живое существо или топос, — достаточно уловить его ритм. Приязнь и неприязнь — вопрос совпадения и несовпадения ритмов.
— Как ты отбираешь материал для съемок?
— Какие-то критерии, конечно, есть, но они факультативны. Сначала ты просто знаешь. Это как с верой и любовью — они либо даны вам, либо нет. Упорством, тренировками, искусственной возгонкой вы этих состояний не достигнете.
— Не думал, что у вас с Вирским серьезно, — напал исподтишка Мальстрём.
— У нас несерьезно, — ощетинилась Алина.
— Эта фотография доказывает обратное, — напирал Мальстрём. — Любовь и вдохновение одной природы.
— Любовь тут ни при чем.
— Твой видоискатель умнее тебя.
— Вот и беседуйте с ним о любви и лирософии, — отбивалась Алина. — Я войн, а не романтическая возлюбленная.
— Тристанов на тебя не напасешься!
— Вы не понимаете, о чем говорите. То, что я чувствую, похоже на ментальный крах. Распад.
— Это пиздец, — сказал Зум.
— Это любовь, — сказал Мальстрём.
— Это влечение, — сказала Алина, — и больше ничего. Никто никого не любит.
— Вирский тоже так считает? — допытывался Мальстрём.
— Ну разумеется. Ему нужна нормальная, серьезная, толстая женщина, которая даст ему море спокойствия и горячих пирожков.
— Звучит многообещающе, — усмехнулся Зум.
— А как же любовь, которая сильнее смерти? — расстроился Мальстрём.
— Любовь не сильнее смерти, — возразила Алина. — И смерть не сильней любви. Они онтологически неразделимы, взаимопроникают и уравновешивают друг друга, как добро и зло. Исчезнет одно — не станет и другого.
— Любовь никогда не перестанет.
— Перестанет. У всех перестает, — Алина отвернулась к иллюминатору. — И давайте оставим эту многострадальную тему.
— Почему ты не хочешь говорить о любви?
— Любовь — это не разговоры.
Мальстрём продолжал копаться в фотографиях. Стол походил на постапокалиптический мегаполис, опустошенный стихийным бедствием, которое вихреобразно разметало и разнесло все в щепки.
— Тема и в самом деле непростая, — согласился он. — Для передачи пограничных состояний вроде любви не существует адекватного языка. Любовь чаще всего просто декларируют, сводят к набору общих мест, которые необходимо принимать на веру. Все эти декларации не решают никаких художественных задач. Нужна не декларация, но импульс, не реализм, но выпадение из расшатанной реальности. Я скорее поверю полутонам, наплывам настроений и состояний души, чем обстоятельному отчету с места событий.
— Вы прямо как наш преподаватель по фотоискусству, — Алина поправила сползающую с плеча тельняшку. — Она тоже требует от нас суггестии. Но как ее добиться —
— И что курить, — вставил Зум.
— …даже намека не дает.
— Правильно требует, — одобрил Мальстрём. — Искусство должно быть суггестивным, внушать эмоцию, провоцировать и побуждать, а не утверждать. В декларации столько же смысла, сколько в жеваной бумаге. Это путь наименьшего сопротивления. — Он еще раз взглянул на фотографию Вирского: — Здесь как будто схвачено предощущение чего-то, что через мгновение произойдет.
— Через мгновение он посмотрит в объектив, — сказала Алина.
ДО
При виде открытого окна у меня заныло и как-то мерзко онемело сердце. Из внутреннего дворика тянуло волглым холодом. Комната наливалась светом наступающего утра, но это был муторный, мертвый, безрадостный свет. Я запер дверь и привалился к ней спиной, мучительно пытаясь вспомнить, когда и зачем открыл окно, и, кажется, простоял в прострации довольно долго.
Придя в себя, я понял: подползают. Из дальнего угла по направлению ко мне двигался черный грузный комок. Справа, по стене, чиркая и расстилаясь расправленными крыльями, словно огромный мохнатый мотылек, полз еще один. С кроватной спинки на меня таращилось по меньшей мере четверо. Я поднял глаза и похолодел: там, где на потолке был крюк для люстры или еще какой-то невоплотившейся причуды архитектора, которыми он щедро начинил свое модерновое детище, висел плотный продолговатый кокон.
Казалось, от ужаса и напряжения лопнет кожа на голове. Меня пронзило отвращение, но внутренний протест быстро иссяк, нахлынула тяжелая тоска, апатия и какое-то фаталистическое смирение. Я медленно стянул ремень. С грохотом выдвинул стул на середину комнаты, забрался на него и оказался вровень с коконом, непослушными пальцами нащупывая крюк. Кокон вибрировал и монотонно гудел.