Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Осень в Декадансе
Шрифт:

Я забился в обжитый пауками угол с прокопченной заплатой паутины. Меня знобило. Зубы отбивали дробь. Угревшись возле батареи, я совсем раскис, сморенный болью и сосущей пустотой внутри, и по ступеням полубреда сошел в тяжелый сон.

Я угодил в одну из тех ловушек, которыми сознание бичует своего владельца: я знал, что сплю, но никак не мог проснуться. Это был рядовой кошмар, один из тех халтурных переводов событий в символы, которыми кишит мир сновидений: с громоздким паровозом клише, комическими ляпами, обилием отточий там, где не помог подстрочник, и прочими многозначительными недомолвками сознания.

Картинка с артефактами и двоящимися носами, как на любительском или чрезмерно профессиональном видео, все плавает и пляшет, и звуки вязнут в общей дрожи. Шумная вечеринка, бал заурядных монстров, сборище разномастных чудовищ. Источник боли — скользкий тип с лицом в белилах и ручной кинокамерой — настырно следует за мною по пятам, гогочет, сыплет мерзкими намеками.

Проснувшись, я прошелся по пустой квартире и улегся под сосной, глядя в просвет веток и бездумно меняя режимы гирлянды. Шары вспыхивали, по толстому стеклу бродило световое эхо, игрушки расцветали и сжимались до смазанной пурпурной точки. В зеркальных отражениях играл, и прихотливо искажался, и мерк мой выпуклый двойник. Потом я резко выключил гирлянду.

Ад — это круги, но несколько иного толка, чем думали Данте с Аристотелем. Круги предполагают стратификацию, а это слишком гуманно для ада. Что, если ад двумерен? Этакий вечный двигатель по Эшеру, иллюзия, обман, псевдообъемное пространство на плоскости. Вот в эту-то двумерную декартову ловушку и втискивают вашу многомерную душу. Мучительно, надо думать. Не удивлюсь, если выяснится, что ад представляет собой полный взвешенный орграф. Маршрут грешника как частный случай задачи коммивояжера.

Не нужно никаких специальных пыток. Не нужно болот, ураганов, раскаленных могил и рвов с кипящей кровью. Можно даже не умирать. Изымите прощение — и дело сделано. Ад готов.

О BMW третьей серии я мечтал с детства. Черная ЕЗО была первой в моей коллекции вкладышей и занимала одно из первых мест в детском пантеоне прекрасного. Она прочно вошла в мою жизнь, росла вместе со мной, сначала потеснив, а после — вытеснив все прочие материальные мечты. Автомобиль с акульим оскалом. Хищница с блестящей спортивной родословной, быстрая, безжалостная, жесткая; аристократка, под нарочитой простотой скрывающая породу, а под покладистым нравом — агрессивность и напор.

Все начиналось с сущей мелочи и безделицы, с турецкой жвачки «Турбо» и спорткаров на вкладышах. Пестрый параллелепипед с душистой начинкой, рельефным брусочком, завернутым в хрустящую бумажку с посредственной полиграфией. От каменной твердости брусочка сводило скулы, и слезы наворачивались на глаза, но ты упрямо орудовал челюстями, как жерновами мельницы, молотящей вместо зерен щебенку, стоически жевал, нетерпеливо разворачивая вкладыш, чтобы увидеть там автомобиль, мотоцикл, катер, аквабайк и три магические цифры, сакральный смысл которых — объем двигателя, мощность, максимальная скорость — был известен каждому ребенку. Вкусные, леденящие рот названия. Музыка, ласкающая слух малолетнего автомобилиста. Нездешние, узкоглазые спорткары, похожие на грациозных стрекоз, задумчиво поднявших крылья; фенообразные катера; поджарые мотоциклисты с острыми коленками, всем телом устремленные вперед, под немыслимым углом к земле, опровергающие смерть и гравитацию, вспарывающие воздух, время и детскую отзывчивую душу; респектабельные «мерсы», чинные «линкольны», стремительные «ягуары» и «ямахи», почтенные, как камердинер с баками, «паккарды», «порше», похожие на лягушат, «кадиллаки», похожие на Элвиса, «митсубиши», «шевроле», «судзуки», «хонда», «форд», «феррари», «бэт-мобиль», бессонница, Гомер, тугие паруса и златокудрые Елены, вальяжно возлежащие перед автомобилем.

Были, разумеется, и другие жвачки, превосходившие «Турбо» своими эстетическими и вкусовыми качествами. Девчонки сочно лопали «Love is…», запасаясь знаниями о том, что «любовь — это разрешать ему маневрировать яхтой». Наклейки с брутальным Арнольдом и белокурой Элен лепили на тетрадь, парту и подоконник. Со спинки кровати на меня глядело интеллигентное лицо Гомера Симпсона; на холодильнике он же, окруженный чадами, представал на фоне пизанской прически своей жены. Топ-модели, в бикини или без, обильно украшали скрытые от материнских глаз поверхности. Сева возил на раме Синди Кроуфорд. Но все это великолепие при мысли о спорткарах мгновенно гасло. Гоночные автомобили, жужжащим роем пролетающие по раскаленному гудрону, снились мне по ночам.

Я не совсем понимал, что происходит, но кожей впитывал происходящее: дети, как никто, чувствуют абсурд. Автоматы с газировкой, таксофоны. О первых говорилось, что они некогда работали, исправно наливали газированную воду, сироп и даже были снабжены граненым стаканчиком. Все это приходилось принимать на веру: возражать против мифа о газировке было столь же бессмысленно, как возражать против рождения Афродиты из пенных волн. С таксофонами дело обстояло не лучше: они тоже не работали, щерясь проводками, как будто им в одну Варфоломеевскую ночь порезали глотки. Отрезанные трубки, заботливо приложенные к аппарату, как ухо к трупу на столе прозекторской, наводили жуть на прохожих. Все это было частью чего-то неведомого и необъяснимого. Звонить мне было некому, для газировки не требовался автомат, а жизнь наполняли увлекательные вещи, от вкладышей до футбола и стремительной пробежки по крышам гаражей. Особым удовольствием был теннис в школьном дворе, причем ценилось не изящество подач, а высота, на которую взлетит лимонный мячик над разбитым асфальтом. Химичка, проверяющая у себя в подсобке контрольные, подходила к окну и с нарастающей тревогой наблюдала, как лысый попрыгун взмывает ввысь, поочередно угрожая стеклу и клумбе.

Жизнь нашей семьи состояла из градаций беспросветности. Стоило несмело приподнять голову над болотом, как чья-то пятерня энергично вдавливала ее обратно в тину. Мы пребывали на той стадии обнищания, когда незыблемая неизменность становится плюсом и положительным моментом бытия, поскольку хуже, чем есть, уже не будет.

У нас с сестрой были разные отцы, хотя в ее воображении они сливались в мерцающий, лебяжий, двуединый образ. Эти мечтанья я пресекал, не желая делиться ни самим отцом, ни даже его отсутствием. Мать не затрагивала эту тему, а мы не спрашивали, предпочитая мифологию реальности.

Наша семейная библиотека представляла собой две книги в три ряда, и эти скудные крохи прекрасного были единственным, чем я кормился, пока не обнаружил у стоеросового Севы залежи классики. Мамины книжки, как «папино кино», скорее удручали, нежели дарили радость. «Преступление и наказание», «Почтальон всегда звонит дважды» и «Жизнеописания…» Джорджо Вазари исчерпывающе иллюстрируют сумбур, который составлял мое внеклассное чтение. Монументальный итальянец у нас с сестрой ценился особенно высоко, занимая в детских святцах место между Диснеем и Толкиеном. Аккуратно уложив пудовый труд на коленях, я зачитывал выдержки из биографий зодчих и ваятелей, смакуя музыку имен; благозвучные фамилии тонули в гирляндах певучих птиц, зверей и чаш невиданной красы. Читал я медленно, подолгу задерживаясь на странице, и, отыскав в конце книги иллюстрацию, даже позволял сестре погладить черно-белую царицу Трапезундскую или портал Сан-Петронио в Болонье. Ей нравились мадонны и надгробия, увитые плющом, заморскими плодами и гроздьями пытливых херувимов, которым я предпочитал юродивых, аскетов и великомучеников. С тех пор ничего не изменилось. Сходились мы на мадонне Перуджино и святом Георгии Пизанелло.

Монохромная картинка удручала, и только повзрослев, я научился видеть в изысканной и строгой простоте искусство. С кинематографом все обстояло проще: черно-белое кино редко получается плохим, несмотря на настойчивые попытки режиссера все испортить, и даже самый завалящий фильм категории «Б» дает сто очков вперед цветному своему аналогу.

Далекий от добротных жизнеописаний «Почтальон…» окончательно расшатал мою нравственность и предопределил горячую любовь к нуарам. Человек в дождевике и мягкой шляпе, надвинутой на глаза, надолго завладел моим воображением и замелькал на страницах самодельных комиксов, которыми я захламил весь дом. Циник с револьвером потеснил ниндзя с нунчаками; спорткары уступили место громоздким, похожим на холеных жаб «плимутам» и «фордам», морды которых в процессе эволюции вытягивались и уплощались, как у брюзгливых ретроградов, презирающих прогресс, а V-образные окошки-амбразуры, приподнятые удивленным домиком, срослись бровями в одно трапециевидное окно. Еще одним сокровищем домашней библиотеки было «Мое Приднепровье», щедро нашпигованное штампами, багровыми закатами над стройкой, лиловой набережной в бисере огней, тюльпанами на площадях, фонтанами возле театров, холеными коровами, жующими бурьян по буеракам, — всем тем, что детское сознание, преображая пошлость, считает красотой и даже на какой-то миг делает ею.

Отцовский образ во всем повиновался моей фантазии. Был он и флибустьером, и путешественником в джунглях Патагонии, и лощеным агентом британской разведки, но все это были эпизодические роли, тогда как главной оставалась роль циника в плаще, язвительно цедящего слова и пренебрегающего жизнью. Мне нравилось, что этот необычайный человек не ведает о моем существовании — почти как в авантюрных романах, с той только разницей, что большинство из них заканчивалось счастливым воссоединением семейства.

Поделиться с друзьями: