Осенним днем в парке
Шрифт:
А хозяйки, у которых она прирабатывала да и теперь еще прирабатывает? У каждой свой характер, своя слабость. А ты пойми, разгадай, учти. Льстить она не любила, достоинство сохраняла, а все-таки иногда кривила душой. Как же без этого? Не проживешь.
Конечно, не всеми хозяйками она дорожила одинаково. Хозяйка хозяйке рознь. Одна и заплатит щедрее, и подарит, а другая все учтет до рубля, до копеечки. Вот ты попробуй их уравняй.
А как дело идет к празднику, каждая требует: «Нюра, к первой ко мне». Но Нюра-то одна. Приходится когда и соврать, почему не явилась: «Ой, я такая больная была, думала, не встану». — «Нюрочка, вы меня ужасно подвели». — «Знаю, знаю, сама не рада». Или если деньги возьмешь вперед, тоже приходится ловчить. Отработал бы поскорее — и все, самой ведь совестно. Но живые денежки всегда нужны, торопишься туда, где не должен. То у дочки день рождения, то у внучат. То Игорьку хочется помочь. Зять кричит: «Не давай ему, тунеядцу такому, ни копейки!» Но ведь внук взрослый уже, кавалер. Она трешку зажмет в кулак, руки за спину, Игорь уже тут как тут, все понял, прошел мимо, взял. «От вашей ругани, папа, голова болит. Пойду прогуляюсь».
Может, и не следовало бы баловать, но ведь внук, любимчик. Нет, ничего она для семьи не жалела. Что заработает, что в подарок получит — отдаст им… А все одно дочь упрекает: вы, мол, для Лешки стараетесь да для его барыни. Лешка кричит: «Танька все из тебя высасывает, опомнись, мать!» Вот тебе и опомнись, иди с подселенки.
Все видит она в черном свете, в непроницаемой тьме. Ни один луч солнца не пробивается через эту тьму.
А как ее обидела Надежда Лазаревна… Подумать только — ходила Нюра к ней раз в неделю, как закон. По четвергам. Это сколько же четвергов в году? А сколько лет? Все было — и хорошее, и плохое. «Нюра, я не переживу, мне муж изменил». — «Бросьте, Надежда Лазаревна, он вам очень преданный». — «Нюра, я кошелек потеряла». — «Берегите себя, деньги — дело наживное». — «Нюра, у меня на службе неприятности». — «Все обойдется, вы работник ценный, вы всюду нужны». А тут как нашла коса на камень. И что ей такого особенного сказала Нюра, чем ее ужалила, чтоб ни забыть, ни простить нельзя было? Случается, не зря старые люди говорят: слово воробей, вылетит — не поймаешь. Нюра и сама не рада была тому, что сказала. Вылетели слова, как их теперь воротить? Ну, и та в долгу не осталась, тоже много чего обидного наговорила Нюре, все ее грехи помянула: и то, что с похмелья хуже работает, и скорость уже не та, и долги не любит отрабатывать. Но Нюра отходчивая. И все вроде наладилось. Нюра прощения попросила, а та сказала: «Вы меня тоже извините, я погорячилась». Но звать к себе убирать перестала. Работа у Нюры есть, ее сколько угодно, но обидно. И к новому дому, и к чужому нраву нелегко привыкать. Ведь у каждого свое. Одна говорит: ты носовые платки крахмаль; другая: ой, это жестко. А там, у Надежды Лазаревны, уже привыкла, все знала, как в своем хозяйстве. А если стала она не такая быстрая, не такая проворная, как была, так ведь годы идут, вон уже сколько их отстукало. Надежда Лазаревна и сама не молоденькая, только что красится и к парикмахеру и на гимнастику ходит. А Нюра так наломается за день, что не до гимнастики ей. «Как же вам не совестно! — мысленно говорит Нюра. — Я женщина, и вы женщина. У вас душа, и у меня душа. Вы все мои грехи знаете, да ведь и я вас в разных видах видела. Вы культурная, журнальчики читаете, — неужели вам своя гордость дороже живого человека? Совесть-то у вас есть, Надежда Лазаревна? Верно, вы мне платили, хорошо платили, я не отказываюсь, но деньги — это еще не все».
Никто не отвечает, молчит Надежда Лазаревна, спит у себя дома, на своей тахте, и не слышит Нюру. Тихо. И Маша больше не храпит. Только постукивает будильник да шумит за окном осенний, мокрый от дождика ветер, подбавляет тоски.
…Теперь Нюре кажется, что вся ее жизнь была сплошной бедой. «И мама моя была несчастливая, — думает она. — Папа в деревне гулял с кем попало, а она в Москве по чужим людям жила, в прислугах. И вся ее доля досталася мне».
Любила одного, а замуж вышла совсем за другого. Посватал ее парень из чужой деревни. Он только-только схоронил родителей, стал сам себе хозяином, а хозяйство большое. Отец и позарился. «Взамуж выдали меня силком, пинками», — горюет Нюра.
В деревне было принято ездить к жениху «смотреть место». Проверить-то надо, что сваты насулили. И вот там Нюре шепнули: «Пропадешь, Нюшка. За ним покойная мать так с дубинкой и ходила, от карт отгоняла. Картежник он…» Нюра кинулась к отцу, но он цыкнул на нее, велел не слушать сплетни: мол, завидуют ей… А какие там сплетни! Все правдой оказалось. Так-то он, Иван, был смирный, во всем вроде подчинялся, но не раз пришлось и ей потом разыскивать его по селу, оттаскивать от карт, гнать домой.
А у нее и так работы невпроворот и в доме, и в поле. Дети. Накорми, обстирай. Петя еще не вошел в разум, а тут близнецы лопотать начали, топать по избе, дудеть в дудки. Четвертенький родился, да вскоре после родов помер. Потом старшие заболели. Петю она выходила, а близнецы, как свечки, сгорели. Ой, и убивалась она! Иван тоже убивался, плакал, а все-таки отец — это не мать. Позовут дружки-приятели играть в карты, он и ушел. Час — нету, два — нету, ищи-свищи.
Когда она снова ребенка ждала, как раз Татьянку, девочку, то надумала ехать рожать к матери, в Москву. Все-таки там родильные дома получше. Иван слово дал, что из дома шагу не ступит. Нюра поверила. Уехала. Но ошиблась с родами на месяц и зажилась в Москве. Спасибо, кума письмо прислала:
«Приезжай, Нюрка, Иван твой полушалок проиграл, деньги, что ты в скатерть завязала, нашел и тоже проиграл. А теперь нависла над тобой злая туча — Иван задолжал братанам Лобовым вашу корову…»
Тут уж медлить нельзя было. Завернула она новорожденную потеплее и метнулась домой. Муж встретил ее на станции, багаж на подводу сложил, поехали. Он молчит. Нюра дипломатично спросила:
— Ты что, хворый?
— Да нет, ничего…
— А что молчишь? Может, обижаешься, что я девочку родила, а не сына?
— Что ты! Наш ребенок, как это я могу обижаться…
А сам в глаза не смотрит.
Приехали. Мигом набежала родня, поставили самовар, очистили селедки. Тут Нюра хватилась: а Иван где? Как в сердце ее что ударило. Выскочила в сени, в чуланчик. А он в петле висит. Она как закричит, как дернет веревку. Сдернула, привела мужа в избу, раз — дала ему по лицу, два. «Ты что, ты детей наплодил, а теперь в петлю?» Насилу уговорили ее, так бушевала, насилу посадили за стол. И Иван малость успокоился, сел чай пить. Тут гости нагрянули, браты Лобовы пожаловали. Нахальные, красномордые. «Где тут наша скотинка?» Иван залопотал: «Я еще Нюшеньке сказать не успел…» Нюра схватилась за топор — как раз около печки лежал. «Какая такая скотинка?» А они: «Мы за своей коровой пришли. Карточный долг — это честный долг». — «Честный? А топор видали?» Лобовы постояли-постояли, поняли, с кем имеют дело, плюнули. «Ну, Иван, имей в виду — ни вечером, ни спозаранок из дому не выходи, на пути нам не попадайся, пересчитаем тебе ребра. И как ты с ней, с такой отчаянной, живешь?..»
Может, и отчаянная она была, что верно, то верно. Но у нее дети: чем детей кормить, если нет молока? Понял Иван, что нельзя ему оставаться в деревне. Лобовых боялся. К колхозу он относился с прохладцей, это Нюра была горячая на работу, отзывчивая на похвалу и на грамоты, а он — нет. Уехал в город, там и устроился. Нюра не сразу за ним поехала, ох, и неохота ей было родовое гнездо рушить, но без мужа, без мужика, тоже не жизнь. Уехала и она…
Не так по тяжелому крестьянскому труду, как по приволью очень даже тосковала: во сне видела и поля, и лужок, где корову пасла, и неширокую, неглубокую речку, заросшую осокой и камышом.
Нет, нелегкая была у нее жизнь…
И в тюрьму ни за что попала. Почти, можно сказать, ни за что, вина все-таки была… Но это в городе случилось, после войны, уже она вдовой была. Помогла одной дурехе от ребенка избавиться, когда та ревмя ревела, а потом эта дура соседке выболтала, и соседка тоже пришла: «Мне помоги…» — «Что ты, что ты, я этим не занимаюсь. Знаешь, какой строгий указ вышел, как взыскивают…» — «Ах, так?» И со злости в милицию с доносом. Вызвали ту, первую, а она с испугу призналась во всем. Тут уж Нюре припаяли под горячую руку. Кидалась она повсюду, до приемной Калинина дошла. И что же ей сказали: «Нету тебе прощения, ты его должна заслужить». — «А дети мои чем виноватые?» — «А об детях ты должна была раньше думать». Об них как раз и думала, когда на это дело шла. Сама ведь тряслась от страху. Разве на такое легко пойти? Из жалости ведь. Даже денег не взяла. Всего-то и благодарность была, что кусок деревенского сала да стакан крупы манки. А все-таки дети сала поели. К салу она им картошек наварила.
Да, правильно говорится: ты его выручишь, а он тебя выучит. Так и с ней получилось.
В колонию ее привезли еле живую от тоски. Так тосковала, что вши напали. Надо же… Нюра очень страшилась, что заметят и остригут ей косы. И мыла, и чесала волосы, но разве одолеешь печаль? День и ночь поначалу плакала. Ест кусок, а он в горло не лезет: как там мои деточки? Только и забывалась, что в работе…
Нюра то зажигает лампочку, то гасит. А если переедет к сыну, то спать ей придется в одной комнатке с внучкой; тут уж среди ночи, если не спится, лампочку не зажжешь — девочку разбудишь. Нюра теперь часто ночью не спит, руки болят, плечи, мысли разные голову кружат. Так и придется маяться в темноте, ждать утра. А то подрастет Тамара — долго ли? — спать, может, заставят на кухне. И того хуже… То сноха идет в ночь работать — плита нужна, то сын в первую смену — тоже неудобно на кухне лежать, разваливаться. Кончится твоя вольная жизнь, Нюрка, пожила ты как человек всего ничего.
Ведь в доме в том, в старом, дуло из всех щелей, печка плохая была, дров не напасешься. Все одеялки на детей накинешь, чтоб не застудить, сама — как придется, и не поешь досыта, и не поспишь в тесноте. Мать хворая стонет…
Нюра уже разбередила душу так, что не может успокоиться. Встает, ложится, пьет воду, снова ложится… Плохо еще то, что Татьяна ей теперь не советчица. Сердится она на Татьяну. Хоть и клянется-божится дочь, что не виновата, ничего, мол, не слышала и не видела, в ум не взяла. А сердце на что, сердцем должна была учуять, что обидели родную мать.