Печали американца
Шрифт:
— Мамочка, а когда вы познакомились, папа рассказывал тебе что-нибудь про свою семью? — спросила Инга. — Про ферму, про разорение, про Великую депрессию?
Я знал ответ еще до того, как мама открыла рот, знал просто по выражению ее лица. Молодой интересный речистый американец, с которым Марит Ноделанд познакомилась после войны в университете Осло, ни единым словом не обмолвился ни о миннесотской ферме в округе Гудхью, ни о своем детстве, а если что-то и говорил, то старался не сгущать краски.
Попрощавшись с мамой, мы вышли в пустой коридор кондоминиума для пенсионеров, где не было ни души. Какая-то женщина, опираясь на ходунки, медленно шла нам навстречу, а когда мы поравнялись, ласково кивнула:
— Никак младшие Давидсены?
Мы сказали, что они самые. Я вдруг почему-то вспомнил, как отец по утрам садился на краешек моей кровати. Его пальцы легко касались моего лба, голос с едва заметной иностранной напевностью повторял:
— Пора вставать, сынок. По-ра.
По уютному, хотя и несколько вычурно обставленному номеру Инги гулял легкий сквознячок, а сама она рассказывала мне историю Эдди Блай. Кинематографические надежды Эдди, которые она питала после «Синевы», не оправдались, она по-прежнему оставалась молодой-подающей и клубилась по всем злачным местам Нью-Йорка, угорая от наркотиков средней и сильной степени тяжести, жонглируя любовниками, теряя друзей и заводя сотни случайных знакомств. Сама Эдди в разговоре с Ингой называла себя, тогдашнюю, «дурочкой», но ей нравилось ощущение власти над кем-то, нравились жадные мужские взгляды, нравился «отрыв». Тогда-то у них и завертелось с Максом — сплошной непредсказуемый секс в коридорах, лифтах и на крышах, — но и тут не все шло гладко. Максу от нее доставалось. Сколько раз она в последний момент кидала его, сколько раз звонила ему средь бела дня в мастерскую и требовала денег, сколько раз сочиняла какие-то душераздирающие истории в оправдание своей тяги к спиртному или наркотикам. Мой покойный зять без конца ругал Эдди на чем свет стоит за ее образ жизни (вот вам еще одно доказательство, что всему на свете есть предел). Так прошел год, и в конце концов Эдди, которой наскучил престарелый любовник и осточертело его брюзжание, сама поставила в их отношениях точку и стала жить с джазовым гитаристом лет двадцати семи. Коренной перелом в ее судьбе наступил, когда однажды утром она проснулась на пороге квартиры нового любовника в луже собственной рвоты, а через пару дней выяснила, что два месяца как беременна. Стараниями джазиста и родителей Эдди, живших в Кливленде, ее отправили в реабилитационный центр, где она прошла свои «двенадцать шагов» и открыла для себя — нет, не Бога, а адаптированную версию оного, миазматическую «высшую цель». Окрепшая духом Эдди решила сохранить ребенка, и через семь месяцев он явился на свет Божий, где и получил имя Джоэль.
Мне было не очень понятно, откуда у Эдди такая уверенность в том, что отец ее ребенка — Макс.
— Она утверждает, что по срокам все сходится и что Макс — единственный, с кем она в тот месяц была близка, — ответила Инга.
— А джазист?
— По ее словам, тогда они не были любовниками.
Для меня это звучало не слишком убедительно.
Скорее всего, мисс Блай сообразила, что тут пахнет деньгами, причем немалыми, и состряпала историю «на вынос», возможно искренне в нее поверив.
— Самое смешное, что мне она скорее симпатична, хотя в голове у нее полный разброд и шатание. Я по сравнению с ней скала — кто бы мог подумать, да? Проповедует направо-налево свое примитивное, доморощенное, по-американски глянцевое «высшее знание» — такой, знаешь, буддизм голливудского разлива для плюшевых мишек. Как же Макс все это ненавидел! Мне она поведала, что честно пыталась прочитать одну, заметь, однукнигу Макса, но ничего не поняла. Нет, ну не бред? У тебя был роман с писателем, от которого ты якобы родила сыночка, но при этом ни единой его книги ты прочитать не удосужилась. Но она до сих пор очень хорошенькая, хотя, конечно, видно, что поистаскалась. Что-то в ней есть, какой-то огонек, шарм, не знаю. Занимается недвижимостью и каждый день ходит на собрания Общества анонимных алкоголиков. Я умом понимала, что должна все про нее узнать, должна с ней видеться, что это надо прежде всего мне самой, чтобы научиться с этим жить, и тут я даже преуспела. По крайней мере, во мне больше нет ненависти. Эта барышня оставляет настолько жалкое и, я бы сказала, заурядное впечатление, что я даже представить себе не могу, как Макса все это могло бы заинтересовать всерьез и надолго. С другой стороны, насчет понимания и сострадания у меня пока туго. Я то и дело вспоминаю, как Макс уходил «по делам». Теперь-то я знаю, что к Эдди. И эти его возвращения за полночь, когда он либо сразу валился в постель и засыпал мертвым сном, либо сидел в обнимку с виски, пряча глаза. Я пробовала его спросить, что случилось, он отмалчивался. Был один раз, когда я проснулась среди ночи оттого, что хлопнула входная дверь. Макса я нашла в гостиной, он сидел на диване со стаканом в руках. Я положила ему руку на плечо и стала просить: «Миленький, ну скажи мне, что с тобой, скажи, пожалуйста!» — а он только стиснул мне пальцы и помотал головой, но я видела, что в глазах у него стоят слезы.
Инга поднесла тыльную сторону ладони к лицу и прижала ее к губам.
— Ладно. Одним словом, сидя в ее квартирке в Квинсе, я не могла избавиться от чувства нереальности происходящего, настолько все в этой истории было призрачно и непонятно. Какая-то часть меня до сих пор не может поверить, что Макс мог ее, такую, полюбить, другая, напротив, не сомневается, что мог, и терзается. Получается такая гремучая смесь из стыда и боли. И есть же еще Джоэль.
— А он…
— Похож, но я бы не сказала, что как две капли. Я ловила себя на том, что сознательно ищу в нем черты Макса. Он может быть его сыном. Но если это так, то…
— А какой он?
— Довольно зажатый и необщительный.
— Сколько ему?
— Девять.
— А письма?
— Я предложила их купить.
— То есть они существуют.
— Эдди мне их показала, по крайней мере конверты, семь штук. На них почерк Макса. Но, несмотря на то что она говорила со мной откровенно и никак себя не выгораживала, я чувствую, что она мне чего-то недоговаривает об их романе и старательно обходит что-то стороной, но что именно, я не знаю.
— И ты думаешь, что это «что-то» есть в письмах?
— Говорю тебе, не знаю.
— А что ты собиралась сделать с ними, если бы получила?
— Сначала, когда я совсем потеряла голову, то думала, что просто сожгу. Теперь поостыла, так что если Эдди мне их продаст, то после нашей смерти их присовокупят к архиву Макса. Читать их я не стану, боюсь.
— Это будет нелегко, — сказал я и тихо спросил: — А Генри?
— Генри очень надеялся, что они могут пригодиться для его книги, и решил поговорить с Эдди напрямую. Он не рассчитывал, что она возьмет все ему и выложит, но попытка ведь не пытка. Мне он ничего не стал говорить, чтобы меня не расстраивалась, ведь тут речь идет о вещах очень личных. Когда Генри мне объяснял, зачем встречался с Эдди, все звучало очень убедительно. Но потом у меня появились сомнения.
Инга прикрыла глаза.
— То, что он рассказывает, похоже на правду, но я думаю, не все так просто.
Она открыла глаза и посмотрела на меня:
— Представляешь, когда он говорит о своей бывшей жене, то никогда не называет ее по имени.
— Как же он ее называет?
— Чудище. Гарпия. Суккуб.
— Суккуб?
— Ну да, дьявол в женском обличье, приходящий по ночам к спящим мужчинам для совокупления.
— Суров он к ней.
Инга кивнула и поудобнее устроилась на кровати. У меня снова закружилась голова, поэтому я откинулся на спинку кресла. С улицы донесся гудок поезда и перестук колес. Великая северная железная дорога. В детстве эти слова, обведенные в кружок, красовались на товарных вагонах. По лицу Инги было видно, что она тоже слушает.
— Как плохо без папы, — сказала она. — Папочка наш.
— Завтра мы предаем его земле, — отозвался я. — Предаем земле его прах.
Ночью я проснулся с температурой и смутным ощущением, что долго пытался ногтями открыть огромный металлический ящик. Сквозь этот недосмотренный страшный сон темная комната тоже казалась незнакомой и страшной. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, где я. Я кое-как дополз до ванной, сунул в рот две таблетки тайленола и запил тепловатой водой из-под крана. Какое-то время я бился в ознобе на слишком короткой кровати, потом в полусне слышал свой внутренний голос, словно голос постороннего человека, и смотрел на проплывающие за сомкнутыми веками переливы цветов и форм, на диковинное представление, которое мне показывали в течение следующего часа. Эти галлюцинации вполне могли быть результатом действия попавшего в организм вируса или другой инфекции вкупе с чтением на ночь отцовских мемуаров. Я то погружался в сон, то просыпался, то снова засыпал. Потом передо мной вдруг возник человек с ампутированными ногами, ковыляющий на культях по длинному коридору. От ужаса я рывком сел в кровати, чувствуя, как колотится сердце, как крохотная искалеченная фигурка раскаленным клеймом впечатывается в мозг. Чуть успокоившись, я понял, что в бреду видел Давида, брата моего деда Ивара. В семье он был старшим сыном, родившимся после Ингеборги, умершей в младенчестве, той самой, которую, по рассказам деда, похоронили в коробке из-под сигар.
В 1917 году Давид ушел с родительской фермы, подался на запад, добрался до штата Вашингтон, а потом попал под поезд. При каких обстоятельствах его переехало, так никто и не узнал, но он лишился обеих ног. Написал родне, попросил денег, и бабушка выслала ему не то все, что получила в наследство, не то часть, не знаю. Сколько там было? Тысяча двести долларов? Да уж никак не меньше, она дала ему в долг сумму, на которую можно было купить ортопедические протезы. Никто, разумеется, этих денег больше не видел. А то, что осталось от наследства, сгинуло в тридцатые, когда обанкротился банк. Я прикрыл глаза, чувствуя, как мои мысли куда-то уплывают. Вот картинка из прошлого: мой давний пациент, мистер Д., закатывает брючину, чтобы показать мне свой протез, и говорит: «Какой бабе это понравится?» Вот я несу отрезанную ногу к раковине в анатомичке. Вот конечности, ампутированные в операционных, в военно-полевых госпиталях. Вот госпиталь в Ираке. В голове вдруг мелькнуло имя «Иов». «Под конец жизни как-то все разом на него навалилось, — сказала мама, — как на Иова». Вот отец в день своего восьмидесятилетия: инвалидная коляска, переносной кислородный баллон, без которого он не может дышать, неподвижно торчащая вперед больная нога, слуховой аппарат за ухом, прооперированный нос, который морщится под перемычкой очков, когда отец с улыбкой обводит присутствующих глазами и произносит: