Перебои в смерти
Шрифт:
Через полчаса кассета была уже в руках министра. Он прослушал ее раз и другой, прослушал третий, а потом спросил: Этот ваш сотрудник — надежный человек. До сих пор не вызывал ни малейших нареканий. Надеюсь, что и крупнейших тоже. Ни малейших, ни крупнейших, ответило непосредственное начальство, не уловив иронии. Министр извлек кассету, вытащил из нее пленку, положил рулончик в большую пепельницу и поднес к нему огонек зажигалки. Пленка пошла морщинами и складками, затрещала и через минуту превратилась в столбик черноватого хрупкого пепла. Они ведь тоже могли записать разговор, сказало начальство. Это неважно, каждый может инсценировать телефонный разговор, нужны лишь два голоса да магнитофон, главное — уничтожить ленту-оригинал, а значит — и все копии. Нет необходимости говорить, что телефонистка на коммутаторе тоже зафиксировала звонок. Надо озаботиться тем, чтоб и эти записи исчезли. Разумеется, а теперь разрешите идти, вам надо обдумать. Не уходите, я уже все обдумал. Неудивительно — вы, господин министр, обладаете на редкость острым умом. Ваши слова прозвучали бы лестью, если бы не заключали в себе чистейшую правду: я и в самом деле быстро соображаю. Неужели вы намерены принять их предложение. Я сделаю им встречное. Боюсь, они его отвергнут, этот их эмиссар вел беседу самым решительным и более чем угрожающим тоном и пообещал, ну, вы сами слышали что, если наш ответ их не устроит. Дорогой мой, мы дадим ответ, который их устроит. Не понимаю. Дорогой мой, ваша беда в том — только не обижайтесь, — что вы не способны мыслить как министр. Виноват и очень сожалею. Говорю же — это не вина, а беда, и жалеть тут не о чем: если когда-нибудь вас призовут к исполнению министерских обязанностей, то едва лишь вы сядете в это кресло, ваши мозги начнут варить совершенно иначе — разница невообразимая. К чему мне эти фантазии, я — простой чиновник. Не зарекайтесь. Итак, я весь внимание. Послезавтра этот ваш сотрудник — раз уж ему выпало отвечать эмиссару, то и вести переговоры от нашего имени должен он и никто другой — скажет, что мы согласились рассмотреть сделанное нам предложение, и тотчас добавит, что общественное мнение и оппозиция ни за что не допустят, чтобы тысячи агентов прекратили свою деятельность без внятного объяснения причины. А вмешательство маффии в качестве таковой причины названо быть не может. Именно так, хоть, наверно, и надо выразить это другими словами. Извините, господин министр, ляпнул, не подумав. После чего этот ваш сотрудник выдвинет встречное предложение или, если угодно, альтернативный вариант: агенты-наблюдатели остаются на своих местах, но — дезактивируются. Дезактивируются. Ну да, я полагаю, это хорошее слово. Без сомнения, господин министр, я просто удивился. А чего тут удивляться: это единственный способ сделать вид, что мы не поддаемся на шантаж этих негодяев. На самом же деле — поддались. Нам важно сохранить фасад, а уж что там будет твориться за ним — не наше дело. То есть. Ну, представим, что наше ведомство перехватит такой транспорт и арестует злоумышленников, совершенно ясно, что эти риски уже включены в предъявленные родственникам счета. Нет там ни счетов, ни квитанций, маффия налогов не платит. Да это я так, к слову, не в этом дело: важно, что выигрывают все — государство избавляется от тяжкого бремени, агентов больше не увечат и не калечат, семьи вздохнут с облегчением, уверясь, что их близкие обретут наконец вечный покой, а не останутся живыми покойниками, ну а маффия получит свой процент. Блестящий план, господин министр. Да, но осуществится он лишь при том непременном условии, что никто не проболтается. Вы правы. Должно быть, мой дорогой, ваш министр показался вам прожженным циником. Да что вы, господин министр, я просто поражаюсь, как стремительно и с какой безупречной логикой вы построили эту схему. Опыт, мой дорогой, опыт. Я немедленно переговорю с этим сотрудником, передам ему ваши инструкции, совершенно уверен, он справится, как я уже докладывал, до сих пор он повода для недовольства не давал. И взяток не брал, надо полагать. Истинная правда, господин министр, отвечал собеседник, уловивший наконец соль начальственной остроты.
Все — ну, или если быть точным, почти все — прошло, как предвидел министр. Ровно в назначенный час, ни минутой раньше, ни минутой позже, представитель преступного сообщества, именующего себя «маффия», позвонил узнать, что имеет ему сказать ведомство внутренних дел. Чиновник справился с возложенным на него поручением превосходно, подтвердив, что похвалили его не напрасно: твердо и ясно донес основную мысль — агенты остаются на своих местах, но действовать перестают — и имел удовольствие услышать и передать по инстанции наилучший из возможных ответов: альтернативное предложение правительства будет внимательнейшим образом рассмотрено, о результатах сообщим сутки спустя. И сообщили. Предложение правительства может быть принято, но — с одним условием: пресловутой дезактивации подлежат лишь те агенты, которые остались верны своему служебному долгу или, иными словами, те, кого маффия не сумела привлечь к сотрудничеству. Постараемся же взглянуть на проблему глазами преступного сообщества. В преддверии сложной и длительной операции общенационального масштаба, когда лучшие, самые испытанные кадры брошены на обработку родственников, которые в сущности и сами совсем не прочь избавиться от своих близких, а их самих — избавить от страданий не только бессмысленных, но и бесконечных, стало понятно, что будет очень хорошо и полезно по мере возможности, расширяющейся безмерно благодаря испытанному арсеналу средств, — подкупу, запугиванию, шантажу — использовать гигантскую сеть агентов, уже раскинутую властями по всей стране. И об этот камень, брошенный посередь дороги, споткнулась стратегия министра внутренних дел, причинив большой ущерб престижу и достоинству государства и правительства. И тот, оказавшись между сциллой и харибдой, молотом и наковальней, двух огней, шпагой и стеной — ну, что там еще у нас имеется, — побежал советоваться с премьером насчет нежданно возникшего гордиева узла. Скверно было еще и то, что дело зашло слишком далеко, назад не отыграешь. Глава кабинета, хоть и был опытней своего коллеги, не нашел ничего лучше, как предложить бандитам новую сделку, введя нечто вроде numerus clausus, то есть квоты: скажем, двадцать пять процентов всех действующих агентов перейдут на другую сторону. Снова пришлось чиновнику излагать уже терявшему терпение собеседнику компромиссный вариант договора, который, как считали министры, истомленные то гаснущей, то вновь слабо брезжащей надеждой, может быть наконец заключен, заключен, да, разумеется, не подписан, ибо когда речь идет о джентльменском соглашении, довольно, как объясняет нам словарь, честного слова, заменяющего все юридические процедуры. Но считать так — значило не иметь ни малейшего представления о коварном и хитроумном нраве маффиози. Во-первых, они не назначили срок своего ответа, отчего бедный министр внутренних дел вертелся как на раскаленных углях и даже, вконец отчаявшись, собирался подавать в отставку. Во-вторых, когда несколько дней спустя они все же соизволили позвонить, то сообщили всего лишь, что пока еще не пришли к выводу о том, насколько устраивает их новый предмет переговоров, а затем как бы невзначай и вскользь намекнули, что не несут никакой ответственности за тот прискорбный факт, что еще четверо агентов были обнаружены накануне в самом плачевном состоянии. В третьих, поскольку всякое ожидание в конце концов кончается, а хорошо ли, плохо ли — это уже другой вопрос, был дан ответ, доведенный до сведения министра через все тех же лиц и подразделявшийся на два подпункта: а) квота агентов, работающих отнюдь не на правительство, должна составить совсем не двадцать пять, а вовсе даже тридцать пять процентов, и б) маффия требует предоставить ей право, как только она сочтет это выгодным и даже не думая ставить в известность правительство и уж подавно — заручаться его согласием, перемещать перешедших к ней на службу агентов в те регионы, где работали дезактивированные агенты, и — на замену последних. Хоть стой, хоть падай. Есть ли какой-нибудь выход из этой западни, осведомился глава кабинета у министра внутренних дел. Едва ли, отвечал тот, если откажемся, будем получать ежедневно по четыре агента, негодных ни для службы, ни для жизни, а согласимся — попадем в зависимость от этого сброда бог знает насколько. Навсегда или по крайней мере до тех пор, пока семьи не перестанут избавляться от своих полупокойников. Знаете, у меня идея. Нет, не знаю и не знаю даже, радоваться ли этому. Я стараюсь изо всех сил, господин премьер-министр, а если кажусь вам помехой, только скажите. Нельзя принимать все так близко к сердцу, излагайте свою идею. Я полагаю, господин премьер-министр, что мы имеем дело с элементарным вопросом спроса и предложения. Это вы к чему, ведь речь у нас о людях, чья жизнь может быть окончена одним-единственным способом. Точно так же, как в классическом вопросе о том, что было раньше — курица или яйцо, не всегда возможно определить, предложение ли определяет спрос или, наоборот, спрос — предложение. Мне кажется, имело бы смысл перебросить вас с внутренних дел на экономику. Разница, господин премьер-министр, не так велика, как может показаться: экономика и внутренние дела подобны сообщающимся сосудам. Не отвлекайтесь. Если бы та первая семья не догадалась, что решение проблемы ждет их по ту сторону границы, нынешняя ситуация выглядела бы иначе, если бы примеру этой семьи не последовали многие и многие другие, мафия — через два «ф» — не додумалась бы погреть руки на деле, которого просто бы не существовало. В теории — конечно, хотя эти ловкачи способны из камня сок выжать и продать подороже, но я по-прежнему не вижу, в чем заключается ваша идея. Идея, господин премьер-министр, очень проста. Дай-то бог. Если в двух словах, то — надо перекрыть канал предложения. И как же вы намереваетесь это сделать. Надо убедить семьи, что во имя священных начал гуманизма, ради любви к ближнему и солидарности они не должны вывозить своих близких за границу. И вы полагаете, что сотворить такое чудо вам под силу. Я думаю, следует развернуть широчайшую кампанию с привлечением всех средств массовой информации и наглядной агитации, вешать плакаты и растяжки, лепить наклейки на бамперы и лобовые стекла, разбрасывать листовки, ставить спектакли, снимать фильмы игровые и анимационные, словом, делать все, чтобы растрогать до слез и заставить раскаяться тех, кто позабыл о своем семейном долге и родственных обязанностях, чтобы вернуть людям чувство сострадания и солидарности, и я убежден — в самом скором времени грешники осознают всю непростительную жестокость своего поведения и вернутся к прежним ценностям, которые еще так недавно были основополагающими. Мои сомнения возрастают с каждой минутой: теперь я спрашиваю себя, не вручить ли вам портфель министра культуры или по делам вероисповеданий, ибо вы явно зарываете свой талант в землю. Правильней было бы объединить все три ведомства. Ага, и экономики — туда же. Да, потому что это, повторяю, сообщающиеся сосуды. Только ничего не выйдет из этой вашей кампании. Почему же, господин премьер-министр. Потому что такие кампании на пользу только тем, кто на них наживается. Мы провели множество кампаний. Да, и результаты известны, но, кроме того, если даже и будет какой-нибудь прок, то не сегодня и не завтра, а я должен принять решение немедленно. Жду ваших распоряжений, господин премьер. Глава кабинета улыбнулся весьма уныло: Все это — нелепо и смешно, молвил он, мы с вами знаем, что выбирать не из чего, а наши предложения только усугубят ситуацию. Следовательно. Следовательно, если мы не хотим ежедневно иметь на совести по четыре агента, которых с проломленным черепом подтащили к порогу смерти, нам не остается ничего иного, как принять предложения мафии — через два «ф». Мы могли бы провести молниеносную полицейскую операцию, перехватать и посадить сколько-то там десятков мафиози — может быть, тогда мы заставим главарей отступить. Чтобы уничтожить дракона, надо отрубить ему голову, а не подстригать когти. Тем не менее. Четыре агента в день, господин министр, четверо искалеченных, вспомните об этом и признайте, что мы с вами связаны по рукам и ногам. Оппозиция совсем остервенеет — начнутся вопли, что мы продали страну бандитам. У них принято говорить не «страна», а «держава». Тем хуже. Может быть, церковь нам поможет: примет в расчет, что решение это мы принимаем ради того, чтобы сохранить людям жизнь. Это раньше было можно говорить «сохранить жизнь», а сейчас — нет, нельзя. Вы правы, надо будет что-нибудь придумать. После недолгого молчания премьер сказал: Ну, хватит, проинструктируйте этого вашего чиновника и начинайте дезактивацию, а кроме того, недурно было бы знать, как именно маффия собирается распределять по стране эти двадцать пять процентов. Тридцать пять. Спасибо вам сердечное за эту поправку: она напоминает, что наше поражение, которое с самого начала было неизбежным, оказалось еще более тяжким. Печальный день. Семьи четырех следующих агентов не согласились бы с вами, знай они, что тут происходит. Может быть, эти четверо уже завтра будут работать на маффию. Такова жизнь, дражайший министр сообщающихся сосудов. Внутренних дел, господин премьер, внутренних дел. Этот сосуд — посерединке.
Кто-нибудь мог бы, пожалуй, подумать, что после стольких и столь унизительных уступок, на которые пошло правительство во время своих переговоров с преступным сообществом, а как пошло, так и дошло до того, что скромные и честные государственные служащие полностью посвящают свое рабочее время маффии, так вот, говорю, кто-нибудь мог бы подумать, будто предел моральной низости достигнут и дальше ехать некуда. Ан нет: когда вслепую бродишь по топкой почве реальной политики, когда палочку хватает и, не заглядывая в партитуру, концертом дирижирует прагматизм, можно не сомневаться, что логический императив оподления покажет — да нет, есть еще куда. Министерство обороны, в оны, более искренние, дни называвшееся военным, разослало в войска, размещенные вдоль границ, предписание бдительно наблюдать лишь за автострадами государственного значения, а особенно — за теми, которые ведут в сопредельные страны, оставив в прежнем буколическом покое второстепенные магистрали, не говоря уж о проселках, тропинках и прочих стежках-дорожках. Это означало, разумеется, что значительная часть войск вернется в места постоянной дислокации, что вызвало взрыв неподдельного ликования у рядовых и капралов, ибо им до смерти надоело день и ночь стоять в карауле и ходить в патруле, а с другой стороны — столь же искреннее недовольство сержантов, по-видимому, лучше своих подчиненных разбирающихся в таких понятиях, как воинская честь и служба отечеству. Но если капиллярное движение этого недовольства, поднимаясь до прапорщиков и лейтенантов, отчасти теряло первоначальный импульс, то, достигнув уровня капитанов, вновь обретало прежнюю и даже большую силу. Никто, само собой, не смел произнести вслух опасное слово «маффия», но в разговорах по душам неизменно всплывали воспоминания о том, как еще недавно, пока не вышел приказ, останавливали они для проверки многочисленные фургоны, заполненные неизлечимо больными, и агент, сидевший рядом с водителем, немедленно удостоверял свою личность и полномочия и предъявлял, не дожидаясь, когда попросят, снабженную всеми необходимыми подписями и печатями бумагу, из которой следовало, что в интересах национальной безопасности такому-то и такому-то, страдающему таким-то и таким-то заболеванием, разрешается выезд — конечный пункт не назывался — и, более того, всем военным и гражданским властям предписывается оказывать ему всяческое содействие в целях обеспечения скорейшего перемещения. И никакое подозрение не смутило бы доблестный дух сержантов, не закралось бы в простую их душу, если бы в семи по крайней мере случаях агенты по страннейшему совпадению не подмигивали проверяющим, протягивая им документы. С учетом того, как далеко отстояли друг от друга места, где разыгрывались эти сцены сельской жизни, было немедленно отброшено как заведомо абсурдное предположение, будто речь идет о двусмысленной, так скажем, ужимке, неотъемлемой от самого первобытного обольщения, практикуемого по отношению к лицу своего или противоположного, что в данном случае неважно, пола. Все без исключения агенты заметно волновались — кто больше, кто меньше — и вели себя так, словно только что швырнули в море бутылку с запиской о помощи, и это обстоятельство наводило бдительное сержантское сословие на мысль о том самом шиле, что в мешке не утаишь. А вслед за вышеупомянутым и необъяснимым приказом вернуться в расположение части поползли неведомо где и как зародившиеся слухи, источником коих, как доверительно сообщали вестовщики, было само министерство внутренних дел. Атмосфера в казармах сгустилась до степени, определяемой выражением «хоть топор повесь», о чем не преминули сообщить оппозиционные газеты, тогда как издания официозные яростно отрицали всякую вероятность того, что некие миазмы могли отравить боевой дух вооруженных сил, но так или иначе слухи о готовящемся военном перевороте — причем никто не брался объяснить ни цели его, ни причины — ширились и множились, да так, что сумели в общественном сознании оттеснить на второй план проблему больных, которые не умирают. Не то чтобы о ней совсем забыли: доказательством служит чья-то крылатая фраза, без конца повторяемая завсегдатаями кафе: Если и случится переворот, в одном можно не сомневаться — сколько бы друг в друга ни палили, до смерти никого не убьют. С минуты на минуту ожидалось, что король обратит к нации призыв сплотиться, правительство сообщит о пакете первоочередных мер, выступят с заявлением главнокомандующие сухопутными силами и авиацией — выхода к морю у страны не было, а на нет и флота нет — клянясь в верности законной власти, огласят свой манифест писатели, ознакомят со своей позицией художники, пройдут концерт солидарности и выставка революционных плакатов, оба крупнейших профсоюза объявят о начале всеобщей забастовки, конгрегация епископов призовет к молитве и посту, пройдет процессия «кающихся», разбросают неимоверное количество желтых, синих, зеленых, красных, белых листовок, кое-кто уверял даже, будто готовится колоссальная манифестация, и тысячи людей всех возрастов и сословий, находящиеся в состоянии отложенной смерти, продефилируют по центральным проспектам в инвалидных колясках, на каталках, носилках или спинах самых дюжих своих сыновей, а впереди заполощется исполинский транспарант с надписью без запятых, принесенных в жертву выразительности: Мы страдальцы здесь шагаем вас счастливцев поджидаем. Но нет, ничего этого не понадобилось. Слухи о том, что мафия напрямую вовлечена в доставку людей за границу, не рассеялись, забегая вперед, скажем, что в связи с последующими событиями они даже усилились, но стоило лишь разнестись известию о внешней угрозе, как буквально в течение часа унялись братоубийственные страсти и три сословия — духовенство, аристократия и народ, — все еще существовавшие в стране вопреки неостановимому ходу прогресса, сплотились вокруг своего монарха и — уже с некоторой совершенно оправданной неохотой — своего правительства. О том, что было дальше, поведаем с почти всегда свойственной нам лапидарностью.
Правительства трех соседних государств, взбешенные тем, что похоронные команды — по воле маффии или сами по себе — постоянно проникают в их пределы с территории заблудшей страны, где никто не умирает, решили после многих и совершенно безрезультатных дипломатических демаршей действовать совместно и двинули к границам свои войска, отдав им приказ открывать огонь по нарушителям — правда, лишь после третьего предупреждения. Здесь уместно будет добавить, что гибель нескольких мафиози, пересекших запретную черту и застреленных почти в упор, была воспринята правильно, то есть как профессиональная вредность, и моментально использована для увеличения тарифов на услуги сообщества, будучи разнесена по графам «личная безопасность» и «оперативный риск». Упомянув об этой красноречивой подробности, дающей представление о том, как исправно функционирует преступная организация, пойдем далее. И снова, тактически безупречным маневром обойдя колебания правительства и сомнения высоких военных чинов, взяли на себя инициативу сержанты, которые сделались сперва закоперщиками, а потом и героями народного движения, выплеснувшегося из домов на площади и проспекты с требованием немедленно вернуть армию на поля сражений. Безразличные и равнодушные к четверному бедствию, постигшему нашу отчизну — демографическому, социальному, экономическому и политическому — сопредельные державы сбросили наконец маску и явили миру свое истинное лицо — лицо беспощадных завоевателей и безжалостных захватчиков. О том, что они завидуют нам, говорилось в домах и магазинах, по радио и телевидению, об этом неустанно твердили газеты и журналы: да, они завидуют тому, что в нашей стране никто не умирает, и потому хотят оккупировать нас, чтобы тоже перестать умирать. Проделав двухсуточный марш-бросок с развернутыми знаменами и пением патриотических песен — марсельезы, карманьолы, интернационала, deutchland uber ailes, god save the king, bandera rossa, stars and stripes, нет страны на свете краше дорогой отчизны нашей — солдаты вернулись на так недавно оставленные позиции, готовясь отбить атаку и покрыть себя бессмертной славой. Не пришлось. Не было ни атаки, ни, соответственно, славы. Соседи — никакие не захватчики и совсем почти не агрессоры — просто хотели, чтобы к ним больше не везли хоронить без разрешения эту новую разновидность вынужденных переселенцев, и ладно бы еще только хоронить, но еще ведь и убивать, истреблять, уничтожать, ибо в тот самый миг, когда, ногами вперед, чтобы глаза видели, что происходит со всем прочим телом, пересекали бедолаги границу, тут же и обрывалось земное их бытие и испускался последний вздох. И вот лицом к лицу — два вражьих стана, но на этот раз кровь рекой не потекла. И обратите внимание — не потому, что не захотели наши солдаты: они-то как раз были уверены, что не погибнут, даже если пулеметная очередь перережет их надвое. Впрочем, движимые более чем законным научным любопытством, спросим себя, как будут жить отдельно друг от Друга две половинки тела, если желудок, скажем, останется в одной, а кишки, к примеру, — в другой. Спросим, но ответа не получим. Короче говоря, только в совершенно безумную голову могла прийти мысль выстрелить первым. Никто и не выстрелил. И даже то обстоятельство, что несколько солдат с той стороны решили перебежать на эту, дабы оказаться в новоявленном эльдорадо, не возымело иных последствий, кроме немедленного возвращения дезертиров в первоначальное состояние, где их уже ожидал военно-полевой суд. Конечно, рассказанное имеет малое отношение к трудолюбиво выстраиваемой нами истории, и возвращаться к нему мы не будем, но и оставлять его на темном дне чернильницы не хотелось бы. Вероятней всего, трибунал решил априори не принимать в расчет наивное желание жить вечно, столь свойственное душе человеческой: Чем же это кончится, если все захотят жить вечно, да, вот именно — чем, спросит сторона обвинения, используя приемы самой бессовестной риторики, а у защиты не хватит духу или разума найти уместный ответ, ибо она и сама не знает, чем. Надо надеяться, что этих бедолаг хотя бы не расстреляют. Иначе получится так, что поехали по шерсть, а вернулись стриженые.
Но довольно об этом. Если помните, говоря о том, что сержанты и примкнувшие к ним прапорщики с капитанами возлагали на маффию прямую ответственность за перевозку страждущих, мы добавили, что подозрения эти укрепились в ходе последующих событий. Теперь пришло время рассказать, что же это были за события такие и как именно они разворачивались. Следуя примеру первопроходцев, маффия поступала точно так же — вывозила умирающих за границу, хоронила покойников и взимала за это огромные деньги — с той лишь разницей, что совершенно не заботилась о всяких там топографических и орографических [6] приметах, которые в будущем должны были помочь скорбящим и раскаивающимся в своей жестокости родственникам отыскать могилку и попросить у почившего прощения. И не надо обладать способностями к стратегическому мышлению, чтобы уразуметь: три армии, сосредоточенные по ту сторону границ, становятся серьезнейшей помехой похоронному делу, до сей поры проходившему на удивление гладко. Но маффия не была бы маффией, если бы не нашла выход. И жалко, ей-богу жалко, заметим в скобках, что столь блестящие умы, как те, что руководят преступными сообществами, сошли с торных путей законопослушания и нарушили мудрую библейскую заповедь — ну, там насчет добывания хлеба насущного в поте лица своего — однако факт есть факт: и хоть восклицали они с горечью вслед за адамастором [7] : Вовеки не бывало мне так тошно, однако с помощью некой хитроумной уловки обошли препятствие, неодолимое для всех других. Прежде чем продолжить, разъясним, что слово «тошно», вложенное гением нашей словесности в уста бессчастному гиганту, означало тогда всего лишь состояние глубокой грусти, тоски, сожаления, но с течением времени простой народ смекнул, что понапрасну пропадает прекрасное слово, коим можно обозначить такие понятия, как отвращение, омерзение, дурноту, выходящие из прежнего синонимического ряда вон. Со словами вообще следует держать ухо востро: они переменчивы не хуже людей. Само собой разумеется, что и словцо «уловка» давно уже оторвалось от своей основы: какая уж тут ловля, когда в дело вступили темные личности с наклеенными усами, в шляпах с опущенными полями, шифрованные телеграммы, кодированные телефонные переговоры, полночные встречи на перекрестках, записки под камнем и все прочее, в чем такое деятельное участие принимали пресловутые агенты. Не следует также думать, что и транзакции эти, как и прежде, остались всего лишь двусторонними. Помимо маффии, обитавшей в стране, где никто не умирает, принимали участие в переговорах подобные же организации и в сопредельных государствах, ибо это был единственный способ сохранить независимость каждого преступного сообщества в национальных рамках. Считалось зазорным и совершенно недопустимым, чтобы маффия одной страны вступала в контакт с властями другой. Все же есть на свете границы, перейти которые не дают стыд и уважение к священному принципу национального суверенитета, лелеемому как мафиями, так и властями, но если со вторыми дело вроде бы ясное, то в отношении первых оно представлялось бы весьма сомнительным, не будь у нас неопровержимых доказательств того, с какой ревнивой непреклонностью привыкли они оберегать свои владения от покусительств зарубежных коллег. Очень и очень нелегко было координировать действия, примирять общее и частное, сохранять равновесие интересов, что отчасти и объясняет, почему две долгие и опять же тошнотворно-скучные недели солдаты от безделья перебранивались через громкоговорители, причем тоже старались держаться в неких рамках и не слишком задевать противников во избежание того, чтобы какому-нибудь чересчур щепетильному подполковнику не бросилась кровь в голову и чтоб, фигурально выражаясь, не запылала Троя. Переговоры, долгие и трудные, происходили в обстановке полнейшей секретности, хотя кое-что все же просачивалось наружу: имеются веские основания предполагать, что представители трех армий — с согласия высшего руководства своих государств — согласились — хотелось бы знать, сколько именно они за это заломили — не замечать всех этих поездок взад-вперед, туда-сюда через границу, так что вопрос наконец-то решился. Додумался бы до такого и малый ребенок, но, чтобы задумка оказалась эффективна, нужно, чтобы, войдя в возраст, именуемый разумным, постучался он в двери училища, где готовят мафиози, и сказал: Я следую своему призванию, да будет воля ваша надо мной.
6
Орография — описание различных элементов рельефа (хребтов, возвышенностей, котловин и т. п.) и их классификация по внешним признакам вне зависимости от происхождения.
7
Персонаж эпической поэмы классика португальской литературы Луиса де Камоэнса (1524–1580) «Лузиады» (1572), посвященной путешествию Васко да Гамы, — гигант, персонифицирующий опасности, которые подстерегают мореплавателей у Мыса Бурь, и тщетно добивающийся любви нимфы Фетиды.
Ценители краткости, любители лаконизма, приверженцы экономии языковых средств уже наверняка спрашивают, почему, если идея столь проста, нужно так долго разглагольствовать и почему бы не сказать сразу. Ответ простотой не уступит идее и заключаться будет в современнейшем термине, призванном отчасти компенсировать архаизмы, кои, по просвещенному мнению многих, покрывают наше повествование подобием плесени. Итак, нас спрашивают, зачем, и мы отвечаем: ради бэкграунда. Когда звучит это слово, каждый знает, о чем идет речь, и мы сильно сомневаемся, что был бы прок, употреби мы словосочетание «задний план», не только отвратительно старомодное, но и неточное, ибо «бэкграунд» — далеко не только «задний план», но и бесчисленное множество планов, со всей непреложностью существующих между наблюдаемым объектом и линией горизонта. Ну, так и быть: скажем лучше — «помещение в контекст». Да-да, так тому и быть, а поместив наконец излагаемое в контекст, согласимся, что пришел черед рассказать, в чем же состояла уловка маффии, позволившая ей устранить даже намек на вооруженный конфликт, который был не только не в ее интересах, а совсем наоборот. И вот, как уже было сказано, даже малое дитя додумалось бы вывозить умирающего за границу, а как только неизбежное случится, ввозить его, уже в статусе покойника, обратно и класть в лоно родной земли. Шах и мат в самом что ни на есть точном, строгом и полном смысле слова. Сами видите, вопрос решился без ущерба для всех вовлеченных сторон, и четыре армии, раз уж исчезла надобность торчать в полной боеготовности на границе, смогли убраться восвояси, ибо маффия намеревалась совершать быстрые возвратно-поступательные движения: напомним вам еще раз, что страждущие испускали дух в самый момент пересечения рубежной линии, так что не было ни малейшей надобности задерживаться за нею дольше необходимого и весьма краткого времени: ведь смертный миг всегда мимолетней всех прочих мигов и подобен вздоху, а для сравнения вспомните, как вдруг сама по себе, безо всякого постороннего дуновения, гаснет свеча. Никогда никакая эвтаназия не бывала так легка и безболезненна. Самое любопытное заключается еще и в том, что юстиция той страны, где никто не умирает, не имеет никаких оснований начинать уголовное преследование перевозчиков-похоронщиков, если даже предположить, что она хотела бы этого, а не была связана джентльменским соглашением своего правительства с маффией. В преднамеренном убийстве не обвинишь, потому что в техническом смысле никакого убийства и нет, а кроме того, это самое деяние, предосудительное, но не подсудное — выражаюсь как умею, кто может, пусть выразится лучше, — происходит за пределами страны; не привлекать же их за то, что предают мертвых земле, такая уж у них, у мертвых, судьба, туда им, в сущности, и дорога. Наоборот, в ножки бы надо поклониться, что могильщики взяли на себя такой во всех смыслах тяжкий труд. И вменить им в вину можно разве, что ничья кончина не зафиксирована врачом, что погребение происходит без соблюдения принятых формальностей и что сама могила не только остается безымянной, но и со всей непреложностью после первого сильного дождя, когда попрут из животворного гумуса молодые бойкие всходы, должна будет затеряться на местности бесследно. Прикинув предстоящие трудности и убоявшись увязнуть в топкой трясине издержек и компенсаций, в которую ввергнут ее беспощадные и безжалостные, поднаторелые в крючкотворстве, проваренные в тяжбах адвокаты маффии, юстиция решила отойти в сторонку и подождать, пока не станет ясно, к чему дело клонится. И это было мудро. Страна взбудоражена как никогда, власти в смятении, устои трещат, незыблемые еще вчера ценности не то что зыблются, а сыплются, гражданское безразличие проникло во все поры и сферы, и один бог знает, что будет дальше, а скорей всего — и ему тоже невдомек. Ходит слух, будто маффия заключает джентльменский договор с заправилами погребального бизнеса с намерением оптимизировать усилия и дифференцировать задачи, что в переводе на человеческий язык значит: одни будут поставлять покойников, а другие — предоставлять технику и средства. Похоронные бюро ухватились за это предложение обеими руками, ибо к этому времени уже измучились тратить свой тысячелетний опыт, навык и ноу-хау на устройство могил для собак, кошек, канареек, на то, чтобы предать земле морскую — вот ведь несообразность какая — свинку или окончательно оцепеневшую черепаху, ручную белку или ящерицу, любившую лежать на плече у хозяина. Никогда еще не падали мы так низко, твердили они. А теперь будущее рисуется им в тонах светлых и радостных, расцветают надежды и можно даже сказать, используя на поверхности лежащий парадокс, что похоронных дел мастерам воссияла заря новой жизни. И все благодаря услужливости маффии и ее тугой мошне. Она — не мошна, но маффия, — когда покойник пересекал границу в обратном направлении, доставляла к месту происшествия врачей, чтобы зарегистрировали смерть; она договаривалась с местными властями о том, чтобы ее клиентов хоронили в самую первую очередь и в то время дня и ночи, когда ей это будет надо. Обходилось, сами понимаете, недешево, но дело того стоило, фактуры пухли за счет дополнительных услуг и добавочных расходов, и бизнес процветал. И вдруг, на ровном месте, будто закрутили кран, иссяк полноводный поток страдальцев, следующих к месту последнего упокоения. Казалось, что их семьи, охваченные внезапным порывом раскаянья, дружно усовестились и решили, что не будут больше отвозить своих близких умирать за границу, рассуждая примерно так: значит, как были они в силе и разуме — были хороши, а теперь, значит, выбрасываем их на помойку, словно зловонную ветошь, которую уж и стирать бесполезно. Похоронные бюро перешли от лучезарного ликования к черному отчаянью: опять маячит призрак разорения, опять терпеть горчайшее унижение, хороня собак, кошек, канареек и прочую живность, включая черепах, морских свинок, белок, сыгравших в ящик ящериц, впрочем, нет, ящериц больше не будет — только одна из всех умела лежать на плече у хозяина. Маффия, не теряя спокойствия, не впадая в панику, решила разобраться, что к чему. Все оказалось просто. Семьи с оговорками и недомолвками не столько объяснили, сколько дали понять, что одно дело, когда вывозишь родственника тайно и скрытно, под покровом ночи, и соседям вовсе необязательно знать, пребывает ли он по-прежнему на одре болезни или испарился куда-то, тут и соврать легче, ответив сокрушенно: Да все так же, — на вопрос соседки по этажу: Как там ваш дедушка. И совсем другое дело теперь, с появлением свидетельств о смерти и надгробных плит на кладбище: очень скоро узнают завистливые и злоязычные соседи, что помер дедушка единственно возможной смертью, то есть был вывезен жестоким и неблагодарным семейством за кордон. Стыдно нам стало, очень стыдно. Маффия послушала-послушала и сказала, что подумает. Думы длились не больше суток. Следуя примеру проторившего этот путь старика со страницы 46 — мертвые сами пожелали стать таковыми, а значит, в свидетельстве о смерти в графе «причина смерти» следует отныне писать — «самоубийство». И открылся завернутый было кран.
Но не все было так гнусно в стране, где, как вы знаете, никто не умирал; не во все ячейки общества, мечущегося между надеждой жить вечно и страхом никогда не умереть, сумела прожорливая маффия вонзить свои кривые когти, растлевая души, приводя к покорности тела, марая то немногое, что еще оставалось от добропорядочности иных времен, когда конверт, содержавший внутри нечто отчетливо попахивающее взяткой, немедленно возвращался вручавшему с ясным и твердым ответом вроде, например, такого: Купите на эти деньги игрушек своим детям, — или: Вы не по адресу обратились. И чувство собственного достоинства было в ту пору доступно всем классам и сословиям. Ныне, несмотря ни на что и вопреки фиктивным самоубийствам и грязным делишкам на границах, тогдашний дух еще продолжает носиться над водой — не той, что течет в море-океане, омывающем Другие, далекие земли, а над водой озер и рек, ручьев и прудов, луж, мимоходом оставленных дождем, и таинственно мерцающей в глубине колодцев, где почему-то яснее всего постигается высота неба, и даже — хоть и кажется невероятным — над безмятежной гладью аквариумов. Вот в такую именно минуту, когда поднявшаяся к поверхности воды красноперая рыбка, рассеянно зевнула и уже не так рассеянно спросила себя, сколько же это времени не меняли эту самую воду, и хорошо знала рыбка, о чем спрашивает, ибо раз и другой пробивала тончайшую пленку на том месте, где воздух смешивается с водой, так вот, именно в этот судьбоносный миг ученику философа предстал во всей своей нагой непреложности вопрос, которому суждено было положить начало полемике столь ожесточенной, какой и не бывало за всю историю страны, где никто не умирает. Да, дух, носившийся над водой аквариума, осведомился у начинающего философа: Не случалось ли тебе задумываться над тем, одинакова ли смерть для всех живых существ, будь то животные, включая человека, или растения, включая траву под ногами и стометровой высоты sequoiadendron giganteum, так вот, одинакова ли смерть для человека, знающего, что умрет, и для лошади, понятия об этом не имеющей. И еще спросил: Когда умирает шелковичный червь, наглухо затворившийся в своем коконе и задвинувший за собой все щеколды, и возможно ли, чтобы жизнь одного существа рождалась из смерти другого, чтобы жизнь бабочки рождалась из смерти гусеницы, или же шелковичный червь не умер, потому что воплотился в бабочку. И ученик философа ответил так: Червь не умер, умрет бабочка, отложив яички. Да я это знал задолго до твоего рождения, сказал на это дух, носившийся над водами аквариума, шелковичный червь не умирает, и в коконе после того, как вылетает из него бабочка, не остается никакого трупа, ты сам так сказал, жизнь одного рождается из смерти другого. Называется «метаморфоза», и кто ж этого не знает, снисходительно сказал ученик философа. Красиво звучит и много сулит, ты сказал «метаморфоза» и дальше поехал, словно не заметив, что слова — суть этикетки, приклеенные к вещам и явлениям, но не сами эти вещи и явления, и тебе не дано узнать, каковы они на самом деле и даже как по-настоящему называются они, ибо имена, которые ты им даешь, не более чем имена, которые ты им даешь. Так кто же из нас двоих философ. Таковых здесь нет: ты всего лишь учишься философии, а я — дух, носящийся над водами аквариума. Мы, помнится, говорили о смерти. Не о смерти, а о смертях, я спросил, на каком основании не умирают человеческие существа и другие млекопитающие, да, вот именно, почему не-смерть одних не становится не-смертью других, и когда, к примеру, эта вот красноперая рыбка умрет, причем хочу тебя предупредить, что если не сменишь воду, произойдет это вскоре, так вот, сумеешь ли ты узнать в ее смерти другую смерть, от которой ныне ты, неизвестно почему, спасен. Раньше, когда у нас еще умирали и мне, хоть редко, но приходилось видеть покойников, я никогда не думал, что их смерть — та же, что когда-нибудь постигнет и меня. Это потому, что у каждого из вас — собственная смерть, вы носите ее с собой в укромном месте со дня рождения, она принадлежит тебе, ты принадлежишь ей. Ну, а животные, а растения. Полагаю, с ними дело обстоит так же. То есть у каждого своя смерть. Именно. Стало быть, смертей — неисчислимое множество, столько же, сколько живых существ, которые жили, живут и будут жить. Можно и так сказать. Ты сам себе противоречишь, воскликнул ученик философа. Смерти каждого из вас — это смерти, так сказать, второстепенные, зависимые от жизни, они кончаются вместе с тем, кого доканывают, а вот над ними есть высшая, главная смерть, та, что занимается всей совокупностью рода человеческого с момента его зарождения. Стало быть, существует некая иерархия. А как же. И у животных — от простейшего одноклеточного, звучно именуемого «протозоа», до голубого кита? И у них так же. И у растений — от микроорганизмов до гигантской секвойи, которую ты из уважения к ее размерам назвал по-латыни. Насколько мне известно, подобное происходит с ними со всеми. То есть у каждого — смерть своя собственная, личная и передаче не подлежащая. Да. А кроме того, еще две всеобщие смерти, по одной на каждое царство природы. Совершенно верно. Ну, здесь-то хоть кончается это иерархическое распределение полномочий, делегируемых танатосом, спросил ученик философа. Там, куда дотягивается мое воображение, я вижу еще одну смерть — последнюю и верховную. Неужели. Да вот представь себе: ту, которая когда-нибудь постигнет вселенную и в самом деле заслужит имени «смерть», хотя, когда она случится, уже некому будет произнести это слово, ну а все прочее, о чем мы говорили, суть мелкие и незначительные детали. Из всего этого я делаю вывод, что смерть — не единственна, зачем-то подытожил ученик философа. Об этом я тебе столько времени и толкую. То есть одна смерть — наша — прекращает свою деятельность, а две прочие, относящиеся соответственно к флоре и к фауне, продолжают ее, причем независимо друг от друга, и у каждой — своя сфера, свой сектор. Ну что — я убедил тебя. Да. Тогда ступай и оповести об этом всех, сказал дух, носящийся над водою аквариума.
Возражения, коими немедленно было встречено смелое предположение духа, носящегося над водой аквариума, заключались прежде всего в том, что его, так сказать, рупором был не дипломированный философ, а всего лишь подмастерье, нахватавшийся сведений мало того что начальных и элементарных — вроде этого самого протозоа, — но еще и, словно бы этого мало, отрывочных и разрозненных, с грехом пополам прилаженных, на соплях держащихся, на живую нитку сметанных, так что пестрые цвета их и лоскутные формы спорят друг с другом, образуя, короче говоря, философию, которую можно отнести к арлекинному течению или школе эклектики. Главное, впрочем, не в этом. Да, конечно, суть постулата сформулирована была духом, носящимся над водой аквариума, но достаточно перечесть диалог, разворачивавшийся на предшествующих страницах, чтобы признать: ученик философа внес в развитие любопытной этой идеи свой немалый вклад хотя бы в качестве слушателя, что еще с сократовских времен является, как всем хорошо известно, диалектически необходимым фактором. И одно, по крайней мере, отрицать нельзя: человеческие существа, в отличие от всех прочих отрядов, родов и видов фауны, не умирают. Что же касается флоры, то всякий и любой, даже не знающий ботаники, человек без труда признает, что растения, как и раньше, рождаются, зеленеют, увядают, сохнут, а если эту финальную фазу, сопровождаемую или не сопровождаемую гниением, нельзя, назвать смертью, то пусть придет кто-нибудь и объяснит получше. И то обстоятельство, что люди здесь не умирают, а вся прочая живая природа — да, кое-кто из оппонентов склонен был объяснять так, что, мол, нормальное еще не окончательно покинуло мир, а нормально — излишне говорить, но если уж говорить, то прямо и просто, — это помереть в свой час. Помереть, а не рассуждать о том, при рождении суждена нам смерть или так, вышла погулять и вдруг наткнулась на нас. В остальных странах люди продолжают умирать, и не скажешь, чтоб они очень уж горевали по этому поводу. Поначалу, разумеется, была и зависть, и заговоры, поймали одного-двух шпионов, присланных установить, в чем причина наших достижений, но в свете всего того, что вскорости на нас обрушилось, полагаем, что большинство жителей испытывает к нам чувства, сводящиеся к формуле: Хорошо, что не у нас.
Само собой разумеется, церковь для участия в дебатах села на своего конька — испытанного и боевого: пути господни были, есть и всегда пребудут неисповедимы, что в переводе на современный и слегка замаранный словесным безбожием язык значит, что нам не позволено подсматривать в замочную скважину небесных врат, чтобы узнать, что там внутри происходит. Еще говорила церковь, что временное, пусть и довольно длительное, приостановление природных явлений бывало и прежде, достаточно вспомнить бесконечные чудеса, которые бог допустил в последние двадцать столетий, и разница между теми и нынешними — разве лишь в масштабе, ибо если раньше благодать в награду за крепость веры осеняла отдельную личность, то теперь она снизошла на целую страну, одарив, так сказать, эликсиром бессмертия всех ее граждан, и не только истинно верующих, которых по логике следовало бы особо выделить и отметить, но и атеистов, и агностиков, и еретиков, и язычников всех мастей, и приверженцев разных сект, и адептов иных религий, людей хороших и плохих и вовсе никуда негодных, безумных и разумных, палачей и жертв, светлых личностей и черных злодеев, полицейских и воров, кровопийц и доноров, словом, все, все без исключения сделались разом и свидетелями и получателями величайшего чуда, какое когда-либо бывало в истории чудес: вечная жизнь плоти отныне и навсегда соединилась с вечной жизнью души. Но церковные иерархи — от епископа и выше — не согласились с клириками среднего звена, обуянными жаждой чуда, о чем и поспешили заявить посредством послания к верующим, выдержанном в тонах категорических: упомянув, как и положено, о неисповедимости господних путей, послание весьма настойчиво повторяло мысль, экспромтом родившуюся у кардинала во время телефонного разговора с премьером еще в первые часы кризиса, когда, поставив себя на место папы и испросив у бога прощения за эту суетность, он предложил немедленно выдвинуть новую доктрину — доктрину отложенной смерти — и всецело положиться на благотворную и столько раз уже расхваленную мудрость времени, которая ненавязчиво объясняет, что задача, сегодня представляющаяся неразрешимой, завтра решится сама собой, а утро вечера мудренее. В письме к редактору своей любимой газеты некий читатель сообщал о готовности принять идею того, что смерть вздумала отложить самое себя на неопределенный срок, но почтительно просил пояснить, как это стало известно церкви, а раз уж она так хорошо осведомлена, пусть сообщит, сколько отложение это продлится. Редакция напомнила читателю, что речь идет всего лишь о предположении, до сих пор ничем не подтвержденном, из чего имеющий уши должен был сделать такой вывод: церкви известно столько же, сколько и всем нам, то есть ровным счетом ничего. В это же время некто сочинил статью, требуя вернуть дискуссию в русло первоначального вопроса, а именно: смерть — одна или их много, то есть смерть она или смерти, и, раз взявши перо в руки, заявлял, что церковь занимает двусмысленную позицию, желая по своему обыкновению выиграть время, не беря на себя никаких обязательств, то есть лягушке лапку лубенит, с тем, чтобы притом и рыбку съесть, и на пальму влезть. Первое из этих фольклорных речений вызвало глубокое замешательство у журналистов, ничего подобного в жизни не слыхивавших и не читавших. Став в тупик перед этой загадкой, но подстрекаемые здоровым чувством профессионального самолюбия, они сняли с полок словари, которые иной раз помогали им в сочинении статей и заметок, и пустились в розыск упомянутого земноводного. Ничего, разумеется, не нашли, верней сказать, нашли лягушку, нашли лапку, а вот глагола «лубенить» не оказалось, отчего не удалось связать все три слова вместе и уяснить себе глубинный смысл, получающийся от этого соединения. Тут кто-то вспомнил про старика-вахтера, который давным-давно приехал из деревни в город, но до сих пор, всем на посмешище, говорил так, словно, у камелька сидючи, рассказывал внукам сказки. Спросили его, знает ли он эту поговорку, и услышали в ответ, что как же, мол, не знать, а на вопрос, понимает ли он ее смысл, — что, мол, чего тут не понять. Ну, так объясните, потребовал шеф-редактор. Залубенить, господа, это значит — наложить лубок, чтоб сломанные кости соединить. А при чем же тут лягушка. Очень даже при чем, ибо никому еще не удавалось взять в лубок лягушачью лапку. Почему? Потому что лапка у нее дергается постоянно. Что же все-таки это значит. Что есть дело, за которое и браться не стоит, все равно не выгорит. Но ведь наш читатель пишет, что, когда никак работу не доделают, а иной раз и специально тянут, волынят, так сказать, то тогда вот и говорят, что пошел, мол, лягушке лапку лубенить. То есть церковь в данном случае лягушке лапку лубенит. Именно так. То есть читатель наш прав. Полагаю, что прав, но ведь я — человек маленький, на дверях сижу. Благодарю вас, вы нам очень помогли. А там насчет рыбки и пальмы не надо объяснить. Нет, спасибо, это мы знаем, сами целыми днями только тем и занимаемся. А полемика о множественности смертей, так славно начатая духом, носившимся над водой аквариума, обернулась бы полным фарсом, не появись в газете статья одного экономиста. Хотя бухгалтерский учет в сфере социальной опеки не являлся его специальностью, экономист этот счел, что достаточно разбирается в предмете, чтобы публично и печатно вопросить, из каких, желательно было бы знать, средств намеревается правительство лет эдак через двадцать выплачивать пособия миллионам людей, которые выйдут на пенсии по старости, грозящей затянуться до скончания века, тем паче что ни ему, ни им скончаться будет не суждено, и как быть с тем, что число их будет неумолимо возрастать в арифметической ли, в геометрической ли прогрессии, что гарантирует катастрофу, смятение, несусветный кавардак в государстве, оглашаемом воплями «спасайся, кто может», хотя не спасется никто. При виде такой ужасающей перспективы ничего не оставалось философам, как спрятать, по старинному присловью, гитары по мешкам, а церкви — вернуться к перебиранию своих четок в ожидании конца света, который, по их эсхатологическим упованиям, все расставит по своим местам. По поводу же тревожных выкладок экономиста заметим, что подсчеты эти были очень несложны, и если принять во внимание, что доля людей, имеющих право на пенсии по старости или инвалидности, будет неуклонно увеличиваться относительно дееспособного населения, а оно — постоянно и все более и более стремительно сокращаться, то остается лишь удивляться тому, что никто сразу не понял, что исчезновение смерти, поначалу казавшееся вершиной блаженства, пределом желаний и апогеем счастья, на самом деле не такая уж хорошая штука. Потребовалось, чтобы философы и прочие абстрактные мыслители окончательно заплутали в темном лесу своих собственных мудрствований — и лишь тогда здравый смысл, прозаически вооружась пером и бумагой, доказал, как дважды два четыре, что имеются предметы для рассмотрения гораздо более неотложные. Тех, кто осведомлен о темных сторонах человеческой натуры, нимало не удивило, что сразу после выхода пресловутой статьи отношение здоровой части населения к больной резко ухудшилось. До сих пор все, хотя и соглашались, что протори велики и неудобства очевидны, пребывали в уверенности, что уважение к старым и слабым есть одна из первейших обязанностей цивилизованного общества, а потому, пусть порой и скрепя сердце, но все же не отказывали им в попечении и заботе и даже иногда в особых случаях угащивали их, прежде чем потушить свет, ложечкой нежности и любви. Да, конечно, находились, как все мы знаем, и такие жестокосердные семьи, которые, влекомые неизлечимой бесчеловечностью, опускались до заключения договоров с мафией, чтобы избавиться от жалкой человеческой рухляди, в нескончаемой агонии корчащейся на пропитанных потом, испачканных выделениями простынях, но самого строгого нашего порицания заслуживают эти семьи, подобные той, что фигурировала в старой-старой, сто раз рассказанной сказке про деревянную чашку и, к счастью, в самый последний момент спаслась от проклятия благодаря доброте восьмилетнего ребенка. Сейчас вкратце напомним суть для сведения новых поколений, с этой сказкой незнакомых, и в надежде, что они не сочтут ее наивной и сентиментальной. Ну, стало быть, слушайте внимательно, внимайте моральному поучению. Давным-давно в сказочной стране жила-была семья — мать с отцом, отца этого отец, то есть дедушка, и вышеупомянутый мальчуган восьми лет от роду. Дед был уже стар, руки у него дрожали, а потому, когда садились за стол, он не мог ложку до рта донести, не расплескав, к негодованию сына своего и снохи, которые его корили да бранили, но что же мог поделать бедный старик, если руки и так-то ходуном ходят, а когда бранят — то еще пуще, так что вечно он пачкал скатерть или ронял еду на пол, не говоря уж, что салфетку приходилось ему менять по три раза на дню — в завтрак, в обед и в ужин. Так оно все и шло, не суля ни малейшей перемены к лучшему, пока сын не решил покончить с этим неприятным положением дел. Принес он деревянную чашку и сказал отцу: Отныне будешь из нее есть, а сидеть — у порога, потому что там легче отмывать, и снохе твоей не придется без конца стирать скатерти да салфетки. И стало по слову его. Трижды в день усаживался старик на пороге и ел по мере силы-возможности: половина терялась по пути от миски ко рту, часть другой половины текла по подбородку, так что немного попадало в то место, которое в народе называют суповой дорогой. Внуку вроде бы не было особого дела до того, как безобразно его отец и мать обращаются с дедом: поглядывал на него, потом — на родителей и продолжал кушать, как ни в чем не бывало. Но вот однажды, вернувшись под вечер с работы, увидел отец, что мальчуган строгает ножом кусок деревяшки, и подумал — это было в порядке вещей в те далекие времена — что он мастерит себе какую-то игрушку. На следующий день, однако, заметил он, что поделка эта мало напоминает колясочку — по крайней мере, непонятно, куда колеса прикреплять — и спросил: Что это ты делаешь. Мальчик притворился, будто не слышит, и все ковырял деревяшку острием ножа: напоминаю вам, это происходило в те времена, когда родители еще не были столь пугливы, как сейчас, и не спешили вырвать из рук детей столь полезный для изготовления игрушек инструмент. Оглох, что ли, сказал отец, я спрашиваю, что ты делаешь, — и мальчик, не поднимая склоненной над работой головы, ответил: Чашку делаю — чтоб как состаритесь вы, отец, как начнут у вас руки трястись, было из чего вам есть, сидя на пороге. От святых этих слов спала пелена с глаз отца, воссиял ему свет истины, и немедля пошел он просить прощения у старика, а когда настал час ужина, своими руками помог главе рода сесть на стул у стола, своими руками начал кормить его с ложки, своими руками бережно утирать ему губы и подбородок салфеткой, потому что еще в силах был это делать, а возлюбленный его отец — уже нет. О том, что там дальше было, история умалчивает, но непреложнейшим знанием знаем мы: если правда, что работа мальчика прервалась на середине, оставшись недоделанной, значит, правда и то, что деревяшка эта пребывает где-то здесь. Никто не сжег ее, не выбросил на помойку — то ли затем, чтобы не позабылся этот урок, то ли потому, что кому-нибудь когда-нибудь еще придет в голову идея завершить работу, и нет в этом ничего невозможного, если принять в расчет, сколь невероятной живучестью обладают помянутые выше темные стороны человеческой души. Как сказал кто-то, все, имеющее случиться, случится, тут всего лишь вопрос времени, и если мы пока еще не увидели это, проходя земным путем, то, значит, еще недостаточно прожили на свете. Чтоб не обвинили нас в том, что мы берем краски только с левой стороны палитры, придется допустить, что телеверсия этой приятной сказки, сумевшая смахнуть густую паутину в пыльных закромах и сусеках коллективной памяти, немало способствовала тому, что в изнуренное сознание семей стали возвращаться нетленные и невещественные духовные ценности, культивировавшиеся обществом прежде, в ту пору, когда низкий материализм, ныне возобладавший, еще не вполне овладел волей, которая тогда считалась сильной, а на поверку оказалась верным снимком мучительной душевной слабости. Так что отчаиваться не следует. Будем уповать, что когда мальчуган с деревяшкой возникнет на экране, половина страны полезет за платком, чтобы утереть слезы, а другая половина, одаренная, наверно, стоическим темпераментом, позволит им, слезам то есть, катиться по щекам в доказательство того, что раскаянье в дурном поступке, совершенном или хотя бы замышленном, — не звук пустой. Даст бог, еще поспеем спасти наших стариков.
Приверженцы республики, демонстрируя полное и прискорбное непонимание, что своевременно и уместно, а что — нет, неожиданно решили воспользоваться деликатным моментом и заявить о себе в полный голос. Были они немногочисленны и в парламенте не представлены, хоть в свое время сумели сорганизоваться в политическую партию и регулярно участвовали в выборах. Гордились тем, что имеют влияние в артистических и литературных кругах, где время от времени появлялись их манифесты — довольно звонкие, но совершенно безобидные. С того времени, как смерть взяла паузу, республиканцы не подавали признаков жизни, хотя оппозиции, именующей себя непримиримой или системной, сам бог велел хотя бы потребовать ясности в вопросах предполагаемого участия маффии в вывозе неизлечимо больных за кордон. А теперь, пользуясь смятением, в котором пребывала страна, метавшаяся между суетным желанием повыпендриваться перед всем белым светом и стыдливым опасением оказаться не такой, как все, вдруг взяли да поставили вопрос о смене строя — ни больше, ни меньше. И, разумеется, противники монархии, враги престола как такового были уверены, что нашли сокрушительный довод в пользу немедленного установления республики. Они утверждали, что вопиющим попранием самой обыденной логики будет иметь во главе государства короля, который никогда не умрет и если даже завтра решит отречься от престола по старости или слабоумию, все равно останется королем — первым в бесконечной цепи инаугураций и отречений, в нескончаемой череде государей, лежащих в своих опочивальнях в ожидании ненаступающей смерти, в вечной веренице полуживых-полумертвых монархов — чтобы не загромождали собой дворцовые коридоры, их придется складировать в пантеонах рядом с благополучно почившими предшественниками, ныне ставшими либо россыпью костей, либо дурно пахнущими мумиями. Насколько же разумней избирать на строго определенное время президента республики, который будет занимать свой пост от силы два срока, а потом, отправив свое, — отправляться в частную жизнь: читать лекции, писать книги, ездить по конгрессам и симпозиумам, выступать на круглых столах, колесить вокруг света в восемьдесят приемов, высказываться о длине юбок, когда те вновь вернутся в обиход, или об озоновой дыре в атмосфере, если к тому времени еще будет атмосфера, да и вообще не пропадет. А нам не придется изо дня в день читать в газетах, видеть по телевизору, слышать по радио сообщения придворной медсанчасти о стабильно тяжелом состоянии пациентов дворцовых больниц, которые, заметим кстати, после двух последовательных расширений будут нуждаться в третьем увеличении койко-мест. Множественное число употреблено здесь ради того, чтобы указать, что, как водится в любом стационарном лечебном учреждении, женщины помещаются отдельно от мужчин, то есть короли и принцы — тут, а королевы с принцессами — там. Республиканцы принялись подзуживать народ, убеждая его взять полномочия на себя, а свою судьбу — в собственные руки, и грудью проложить себе дорогу к новой счастливой жизни, двинувшись, так сказать, заре навстречу. Подействовал ли этот смелый и удачно найденный образ или еще что, но манифест всколыхнул сердца уже не одних лишь художников с литераторами — и другие социальные слои и сословия не остались глухи к призыву, так что у партии оказалось неожиданно значительное число новых сторонников, готовых пуститься в путь, который, подобно тому, как рыбу в реке уже можно назвать уловом, признан был историческим, хоть пока и неизвестно, так ли это на самом деле. Как ни прискорбно, в последовавшие за этим дни гражданское воодушевление, обуявшее новых приверженцев республики, порой далеко выходило за рамки, предписываемые простой учтивостью и нормами демократической терпимости, отливаясь в форму самой что ни на есть грубой брани. Все, кому еще не отказал хороший вкус, единодушно сходились на том, что слова «трутни», «спиногрызы» и «захребетники», употребленные по адресу августейших особ, не только недопустимы, но и непростительны. Вполне можно было бы сказать, что, мол, казна не в силах больше выдерживать постоянный рост расходов на содержание двора, и все бы все поняли. И правда, и необидно. А то пишут черт знает что.
Яростная атака республиканцев, а еще больше — тревожные выкладки, приведенные в статье, посвященной тому печальному факту, что в самом скором времени пресловутая казна не сможет выплачивать пенсии по старости и инвалидности, побудили короля уведомить своего первого министра, что желает поговорить с ним — откровенно и с глазу на глаз, без протокола и каких бы то ни было свидетелей. И премьер явился, и осведомился о здоровье его величества и его царственных домочадцев — особенно королевы-матери, которая на исходе года готова была испустить последний вздох, а теперь, подобно многим-многим другим, совершает таковых тринадцать в минуту, хотя прочих признаков жизни, распростершись под балдахином своей опочивальни, почти не подает. Его величество, поблагодарив, ответил, что королева-мать несет своей крест с достоинством, подобающим благородной крови, еще струящейся в ее жилах, а затем перешел непосредственно к предмету разговора, первым пунктом которого стал выход республиканцев на тропу войны. Не понимаю, молвил он, что взбрело в голову этим людям: держава переживает тяжелейший кризис, какого не бывало за всю ее многовековую историю, а они толкуют об изменении строя. Я, государь, не склонен тревожиться по этому поводу: они всего лишь пытаются использовать благоприятный момент, чтобы придать больше весу своим так называемым предложениям, а проще говоря, хотят половить рыбку в мутной воде. И притом — с прискорбным отсутствием патриотизма. Именно так, государь, воззрения республиканцев на государственное устройство только они сами и могут понять, да и то вряд ли. Воззрения их меня не интересуют, я хочу услышать от вас, существует ли возможность смены строя. Они ведь даже не представлены в парламенте, ваше величество. Я имею в виду государственный переворот — революцию. Это решительно невозможно, ваше величество: народ сплочен вокруг престола, вооруженные силы верны законной власти. Стало быть, я могу быть спокоен. Полностью, ваше величество. Король поставил крестик напротив слова «республиканцы», сказал: Так, с этим разобрались, — и перешел к следующему пункту: Ну а что за история с пенсиями, которые не выплачиваются. Нет-нет, выплачивается, другое дело, что будущее рисуется в довольно черном свете. Стало быть, я не понял и подумал было, будто мы приостановили выплаты. Нет-нет, государь, но завтрашний день внушает опасения. В чем. Во всем, ваше величество, государство может развалиться, как карточный домик. И что же — только мы, мы одни сталкиваемся с этой проблемой. Нет, ваше величество, рано или поздно она затронет всех, разница тут между, извините за банальность, жизнью и смертью. Не понимаю. В других странах люди умирают прежним и обычным порядком, и смертность контролирует уровень рождаемости, а вот у нас, ваше величество, в нашем государстве никто не умирает, вспомните вашу августейшую матушку, казалось, что она — при смерти, ан нет, не тут-то было, и, конечно, это большое счастье, но у нас — петля на шее, ваше величество, не сочтите за преувеличение. Но до меня доходят слухи, будто кто-то все же умер. Это и в самом деле так, однако, государь, это — капля в море: далеко не все семьи решаются на подобный шаг. Какой шаг. Передать своих безнадежно больных заботам организации, которая занимается самоубийствами. Не понимаю, что толку совершать самоубийство, если все равно они не могут умереть. Эти — могут. И как же им это удается. Дело довольно сложное. Расскажите, нас никто не слышит. По ту сторону границы смерть работает бесперебойно. То есть эта организация вывозит больных за кордон. Совершенно верно. Стало быть, это благотворительная организация. Она помогает нам справляться с переизбытком безнадежных больных, но, как я уже сказал, это — капля в море. И что же это за организация. Премьер набрал побольше воздуху и ответил: Маффия, ваше величество. Маффия. Да, ваше величество, маффия, ибо государству иной раз приходится обращаться к тем, кто выполнит за него грязную работу. Вы мне раньше ничего не говорили. Виноват, ваше величество, не хотел бросать тень на ваше имя. А войска, размещенные вдоль границ. У них — своя роль. Какая же. Изображать, что служат препоной для вывоза больных, на самом деле таковой не являясь. А я думал, они готовятся отразить вторжение. Такой опасности нет и никогда не было, мы договорились с правительствами сопредельных государств, все под контролем. Все, кроме пенсий. Все, кроме смерти, ваше величество, ибо если мы не начнем умирать, то лишимся будущего. Король поставил крестик напротив слова «пенсии» и сказал: Нужно, чтобы что-нибудь случилось. Да, ваше величество, чтобы что-нибудь случилось.