Переселение. Том 2
Шрифт:
И солнце сияло над горными вершинами так ярко!
Как некогда уроженец Корфу, обер-кригскомиссар Гарсули, так и Павел внезапно увидел яркий свет, силу, мощь, красоту солнца, которое всех нас греет и дает нам жизнь. Но если кастрат Гарсули обожал солнце потому, что оно согревало его отекшие ноги, то Павлу оно представлялось сверкающей над головой саблей. Сидя верхом на лошади, он то и дело поднимал голову. И так и ехал, подставив лицо солнцу.
Часа через два начался лес. Павел что-то бормотал от избытка чувств и лошади, и самому себе. Он вдруг попал в незнакомый, невиданный им прежде мир, который показался ему еще удивительнее того, в котором он жил раньше. Как и другие его соплеменники, Исакович никогда не размышлял о природе, никогда не вглядывался в лес. Он привык жить среди природы. Лес как лес. Но сейчас, отправляясь верхом на лошади в чужие края, он с удивлением наблюдал, как перед ним возникают огромные, точно церкви, дубы, буки с переплетенными ветвями, с толстенными кряжистыми узловатыми стволами и целым дождем желтой и жухлой опадающей листвы.
В тот день его поначалу поразило солнце — огромное и сверкающее.
Потом — лес, показавшийся непроходимым зеленым океаном.
В тот день Павел был задумчив еще и от сознания того, что, хоть и едет один, отныне он не одинок, а лишь один из многих, кто едет в Россию.
За несколько месяцев, проведенных в Вене, у Павла действительно появилась на висках седина, и высокий стан его чуть сгорбился, — а ведь ему еще не исполнилось и сорока; однако на пути в Россию он снова выпрямился.
Он уезжал с чувством, что навсегда покидает мир, в котором жил прежде, что оставляет не только свой дом в Темишваре, не только родичей, могилу жены в Варадине, но целый народ, с которым связан кровью. Павел все с большим удивлением углублялся в чащу переплетающихся деревьев с черными стволами и корявыми ветками, нависавшими над головой, все тут было для него новым, необычным, словно он видел лес впервые в жизни. Лучи осеннего солнца освещали пестрый ковер зеленой и желтой листвы, переливающейся золотистыми, красными, коричневатыми и темно-бурыми красками. Над Павлом вместо неба склонились в осеннем уборе деревья. А лес становился все гуще, деревья поднимались все выше и уходили все дальше в горы. И когда, сидя в седле, Павел оглядывался, ему казалось, будто лес покрывает землю не только Токая, откуда он выехал, но подбирается к предместьям и крышам Вены, где он был, и к незабвенному, милому его сердцу Дунаю. Будто он покрывает всю венгерскую низменность, захватывая и Буду, и Рааб, и запомнившийся ему Визельбург.
Но свет осеннего солнца пробивался не только на корчевье под ногами лошади Исаковича, но и падал на его треуголку, доломан, грудь и веки, когда он их закрывал.
Горная лошадь, не торопясь, спокойно покачивала его, как ребенка в люльке, и легко поднимала его быстрым и верным шагом в гору. Пни она обходила, едва касаясь их своим длинным хвостом.
В лесу его удивляло не только причудливое переплетение ветвей и стволов, необычны были и тени на земле. Целый мир теней — на траве и в кустах! Павел никогда до сих пор не обращал на это внимания.
Когда он сходил с лошади, чтобы размять ноги, и шел пешком, шум листвы под ногами казался ему еще более удивительным. Листья взлетали, кружились в воздухе и падали, словно подхваченные ветром желтые, красные, коричневые мертвые бабочки, которые уже не машут крыльями.
Чем выше поднималась дорога в горы, тем толще становился на земле ковер опавших листьев. Стволы и ветви деревьев, будто причудливые руки, все теснее переплетались в темной чаще. А вдали уже показались горные хребты и голые пастбища.
За далекими вершинами синело лишь небо.
Павла не покидало странное ощущение, что путь в Россию — это путь в вышину.
То ли от какой-то сонной одури — он давно уже недосыпал, — то ли от того, что его укачивало в седле, когда Павел снова садился на коня, весь путь через Карпаты казался ему бесконечным расставанием с прошлым.
И подобно переплетенным, изломанным ветвям в лесном сумраке среди бесчисленных теней, перед его мысленным взором опять проносились все те мужчины и женщины, с которыми он недавно расстался.
Он видел в черной карете одетого в черный бархат обер-кригскомиссара Гарсули, видел его таким, каким тот был в Темишваре, когда приказал заковать его, Павла, в кандалы. В Вене Исакович долго разыскивал его при помощи Агагиянияна, но так и не нашел.
Видел упрямца Копшу, сидящего на трехногом табурете в своей конторе, Павлу он представлялся как бы в стеклянной витрине, где на красном бархате выставлены талеры.
Пришел ему на память и Агагияниян, глубоко опечаленный тем, что Волков ударил его тростью, такое с ним случилось впервые с тех пор, как он служит у русских.
Вспомнился и Волков, которого, как ни странно, Павел всегда воображал рядом с г-жой Божич и который был ей «совершенно под пару». В ушах Павла звучало его обычное: «Ну, капитан! Не грустите о прошлом!»
А когда перед глазами Исаковича возник лощеный, бледный и красивый Вишневский, он даже отвернулся.
Но вскоре заулыбался, вспомнив Кейзерлинга, вельможного старика, который вечно страдал от насморка и держал ноги в тазу с горячей водой.
Божич явился ему преступником под личиной благообразного старика. Впервые Павел увидел, сколько зла может таиться в человеке, даже соплеменнике.
Божич следил за ним исподлобья.
Зло в его соплеменниках, именно зло, казалось Исаковичу на пути в Россию главной причиной бед и несчастий в том мире, в котором он до сих пор жил.
Наконец, перед его глазами предстала и Евдокия — обнаженная, красивая, обольстительная, черноволосая, безумная, задыхающаяся от страсти. Он даже услышал ее вздох и стон наслаждения. Услышал так явственно, что понурился и опустил голову.
А ее дочери он весело крикнул: «Стой, егоза!»
Так он иногда называл Теклу, потому что она вечно куда-то спешила.
Ее смех доносился к нему из прошлого, как журчание фонтана, и по-прежнему действовал на него, точно бальзам — на раны.
Павел спрашивал себя, увидит ли он в Петербурге фонтаны, столь любимые Петром Великим. Фонтаны Вены показались ему настоящим чудом.
И он подумал, что с удовольствием послушал бы еще хоть раз в жизни смех дочери г-жи Евдокии Божич.
Не прошло и полугода с тех пор, как этот высокомерный, суровый и непреклонный моралист выехал из Темишвара, а как же он переменился!
Сквозь дрему вспомнился Павлу и Трандафил из Буды.
Он что-то пробормотал и мысленно простил Фемке ее безнравственность. «Единственное, что достойно человека, это жить весело», — подумал он.
Перебирая в памяти родичей, он с жалостью думал об оставшемся в полном одиночестве тесте Петра, сенаторе Стритцеском. О том, что этот богатый, надменный человек, наверно, не перекинется и словом со своим состарившимся, как и он, слугой. А сидит в полумраке при свете свечи один со своими собаками и думает о дочери, об уехавшей в далекую Россию Варваре.