Пик коммунизма
Шрифт:
Вовик-свистун был уже так далеко от пленных, что не мог слышать последних прощальных диалогов немцев с местными жителями, расходящимися по избам. А диалоги были в том числе и весомые, нравоучительные, типа:
– Ну ты же нормальный мужик, Клаус-хренаус! Ну на кой фиг ты против нас воевать полез? Вот этого я никак в толк взять не могу. Ну зачем? Ну кто он тебе такой – тот Гитлер ваш, а? Ну ты же рабочий человек, хороший плотник, а он-то кто: фашист отъявленный, людоед он, понимаешь ли ты это?
– Гитлер – капут!
– Да капут-то он капут, это я и без тебя знаю. А пока не капут был, чего ты в Расею-то заявился? Зачем в меня стрелял? Зачем мерзнул тут и потел? С какой такой целью в голове? Штоба теперь трактора нам сподо льда доставать? Штоба дома порушенные нам обратно строить? Вот не понимаю я этого – и точка с запятой! Вот не понимаю – и ишо раз точка с запятой! На хера вам, нормальным людям, Гитлер этот поганский поснадобился, а?
– Гитлер – капут!
– Ну, заладил, што твой попка-дурак: «Капут, капут!»… Ладно, успокойся. Иди домой. Бывай здоров. И помни, что я тебе про Гитлера вашего сказал.
– Гитлер – капут!
– Тьфу, иттит твою… Так точно, Клаус-хренаус, Гитлер – капут! Урок про войну ты, как я погляжу, на пять с плюсом усвоил, давай днявник, красным чарнилом проставлю… Ладно, топай теперича до шконки своей, топай, давай, топай, отдыхай, – и мужик уходил вверх по заметенной снегом тропинке к заснеженной избушке, бормоча под нос: «Вот ить комик долбаный с погорелого теятра. Ядно тока и осталося у яго под кумполом, войною потрявожанном: «капут», да «капут». А так вроде бы и мужик на вид нормальный, и руки-ноги у яго как бы с правильной стороны установлены, а в башке, глянь, беда одна. Един сплошной «Гитлер капут» и ничаво больше, растудыт его нехай… Так и останется, небось, про «гитлеркапут» до самого гроба тявкать… От же бедолаги вы грешныя… Хотя, с другой стороны, по правде признаться, мы и сами тоже не черясчур чтобы ангелы нябесныя, ежели нас на просвет растянуть. Уж ето точно, што не ангелы мы: черти мы богохульные – вота мы хто… Ех, матрена-зелена, усе уместе в единам аду гареть будем – уж ето точно: точней не бывает».
На следующий день немцы вытащили трактор на берег окончательно, водрузили вокруг него деревянную сарайку, поставили там «буржуйку» и неделю потом разбирали железную машину на части и собирали снова. На восьмой день, найдя более надежный путь по льду, бывший танкист Мартин Госке пригнал трактор в Кокино своим ходом. Гришка-Софрон пересекать реку на тракторе категорически отказался. Он вообще заявил, что согласен работать трактористом только летом, за что Рылько пригрозил отдать его в скотники, а это был большой позор для механизатора. Но Гришка сказал, что теперь, после всего, что с ним приключилося, он лучше в теплом, желтом говне потонет, чем «под холодным черным лёдом».
– На вкус и цвет товарища нет, – пожал плечами Рылько и подписал приказ о переводе Гришки на телятник.
Много еще замечательных историй Петра Рылько о событиях трагического и героического, романтического и ужасного послереволюционного времени можно бы вспомнить, да только не перегрузить бы кораблик. История – это одно, а моя лодочка-повесть, на которой предстоит ей плыть в будущее – совсем другое: перегрузишь в азарте – и потонет, не отойдя от берега в редакционных пучинах. Так лучше пусть хоть часть доплывет, чем все провалится во тьму забвения. В конце концов, мне ведь не строгая документация событий и фактов дорога, не коробки с документами важно мне переправить в грядущее, но необходимо вызвать из небытия, воспроизвести дух ушедшего времени – его горячее, порою воспаленное дыхание, увидеть, услышать, снова почувствовать и передать другим синеву неба той эпохи, шум ее гроз, шелест ее осенних дождей, скрип ее тюремных ворот, стон ее страданий, смех ее детей, говор ее жителей: все ее радости и отчаяния разом, в одной картине. Но рама картины той не должна быть слишком велика, чтобы полотно из прошлого не перекрывало свет настоящему и не мешало современникам всматриваться в будущее. Все должно иметь свою меру. Поэтому на рассказах великого кокинского патриарха Петра Рылько о пленных немцах можно было бы здесь и точку поставить, если бы еще две истории, перекинувшись мостиком из моих сегодняшних дней в то самое послевоенное Кокино, к тем самым военнопленным немцам, не запросились отчаянно в мою лодочку. И поскольку истории эти касаются теперь уже не столько Петра Рылько, сколько меня лично, а повесть эта все-таки – не будем об этом забывать – отчасти автобиографическая, то, следуя жанру, так и быть, возьму их на борт: в них тоже содержится своя философия, так что пусть и они послужат правде жизни…
Глава 4. В зазеркалье
Фамилию Курта Юнкера Рылько ни разу не называл, но имя это я услышал как-то от своей мамы, случайно, вскользь. Якобы был у военнопленных немцев в Кокино очень хороший врач, который вылечил от тяжелой пневмонии кого-то из местных жителей. Затем, много позже, имя это возникло еще раз в статье парадного советского издания, рупора коммунистической идеологии – журнала «Советский Союз», главным редактором которого работал друг и земляк Петра Рылько поэт Николай Грибачев. В статье описывался интересный случай, вот этот: перед отправкой военнопленных домой, в Германию, немцы из кокинского отряда изготовили для Рылько и подарили ему на память красивое, большое, овальное зеркало в резной дубовой раме. Прошло десять лет, и однажды во время домашнего ремонта зеркало сорвалость со стены, упало и треснуло. Пришлось менять стекло. И вот, когда осколки стали вынимать, между разбитым стеклом и задней стенкой обнаружился конверт. В конверте лежало письмо. В письме было стояло:
"Сегодня это зеркало готово. Сегодня в день прощания немецких военнопленных с Кокино. Почти четыре года в исключительно хороших условиях работали здесь немцы. Наши люди были жизнерадостны, сыты, здоровы. За это, прежде всего, наше спасибо директору техникума П.Д.Рылько… Отношения с населением и, прежде всего, с директором Рылько часто заставляли забывать, что ты военнопленный. Нас во всем считали людьми, и работа, проделанная нами, будет долго напоминать о нас. Когда сегодня уходили грузовики, это было прощание не только с нами восьмерыми, оставшимися на несколько дней. И население вышло провожать уезжающих, на машины даже бросали цветы… Лично я не могу забыть маленькую Таню Рылько. Подарив мне несколько цветочков, она доставила мне самую большую радость за все то время, когда я был пленным. Пусть жизнь всегда дарит ей цветы и радость, подобно тому, как она умела это делать ребенком".
Письмо было подписано Куртом Юнкером и еще семью немцами. Вот такая весточка из прошлого дошла до Рылько, и журнал «Советский Союз» поведал об этом стране. После этого второго упоминания имя Курта Юнкера засело в моей памяти уже прочно.
Присутствовал ли Курт Юнкер на деснянском лугу в те дни, когда со дна речного поднимали затонувший трактор – это хотелось мне выяснить, но Рылько этого, к сожалению, не помнил. Но вот однажды, много лет спустя у меня появился шанс узнать это самостоятельно.
Для того чтобы этому суждено было случиться, на всех нас должна была обрушиться сначала целая лавина трагических событий, навсегда изменившая судьбу как всей страны в целом, так и каждого из нас. Катастрофа случилась после того, как пьяный Ельцин упал с моста, после чего, уже больше не трезвея ни на один день, он развалил Советский Союз, разорил армию, а потом расстрелял парламент, затеял бездарную войну в Чечне и принялся широкими жестами раздавать направо и налево суверенитеты, недра и земли страны. Российских немцев, многие десятилетия просивших у советской власти вернуть им Автономную республику немцев Поволжья, несправедливо отобранную у них в августе сорок первого года, Ельцин тоже послал куда подальше – теперь уже окончательно и бесповоротно. Это «подальше» по версии Ельцина называлось Капустиным Яром и представляло собой обширный военный ракетно-испытательный полигон в отдаленных пеклах Астраханской области, за полвека пропитанный на десять метров вглубь ядовитыми веществами. Ельцину полигон этот больше не был нужен: доложив американскому президенту о благополучной ликвидации Советского Союза и присягнув Америке, он взял курс на расформирование армии, со всеми ее полигонами, ракетами и танкодромами. Павшие духом и потерявшие работу российские немцы потянулись из Сибири, Казахстана и прочих отдаленных углов страны советов, куда их депортировали когда-то сталинские ребята, в сторону Германии, поспешно распахнувшей честному, работящему и малопьющему трудовому – выгодному во всех отношениях – народу свои государственные двери. Потерял работу и я. Не потому, что я немец – я давно уже этого не замечал в плане официального отношения к себе —, но потому лишь, что посыпалось всё вокруг: закрывались институты, сворачивались научные направления, сокращались учебные программы и прекращалось финансирование исследовательских тем, по одной из которых я много лет проработал в Брянском технологическом институте. Вот так: одним ужасным утром я проснулся безработным. Нужно было срочно искать какое-нибудь стратегическое решение. И я стал искать работу за пределами рухнувшей империи. Мне повезло: дальние родственники нашли мне работу. Да не где-нибудь, а в Германии – стране моих далеких предков. С тремя чемоданами и прекрасным водяным пылесосом «Рейнбоу», который жалко было бросать, мы всей семьей отправились на чужбину, заверяя друг друга, что вернемся сразу, как только пьяница окочурится – не вечно же уготовано страдать несчастной России…
Некоторое время, вихреобразное, увлекательное и полное стрессов ушло на вживление в иную жизненную среду, но вот, когда мы уже осмотрелись и привыкли к новому миру, радуясь всему хорошему, что нас окружает в Германии, воображение стали настойчиво тревожить образы былого, «той жизни» – как мы ее называли, то есть российской, советской жизни. У этого явления есть научный термин «ностальгия», и хворь эта начала медленно, но верно наваливаться на нас. И если дети наши переносили эту болезнь в легкой форме, то мы, «старики», стали пить сию чашу тоски до дна, причем каждый день чаша эта оказывалась снова полна до краев. Хорошо, что имелась работа, а то можно было взвыть или спиться по недоброй русской традиции. От той поры остался в моих «германских» записках рифмованный стон:
Живу средь черепичных крыш
Почти за пазухой у Бога,
Все чудится: еще немного —
И сам, как ангел, полетишь…
С утра пью кофе «капуччино»,
Ем ночью пиццу при свечах,
Казалось бы – что за причина
Тужить о старых кирпичах?
Но нет: живет на дне бокала