Плач Агриопы
Шрифт:
Чувство досады нахлынуло. Досады, перемешанной с обидой. Долгой, затяжной, истребить которую был способен, разве что…
Стук в окно.
Деликатный, тихий стук.
Павел обернулся на него так стремительно, что заныла шея.
В окне, еле различимое на границе ночи и света свечи, мельтешило лицо богомола. Впервые Павел был чертовски рад его увидеть. И, может, именно поэтому богомол впервые казался ему самым обыкновенным, только уставшим, как после трудного рабочего дня, человеком. Тот слегка искривил губы: улыбнулся? Неужели — улыбнулся? Потом вытянул грязноватый палец и указал им на Павла.
– Что? Что ты хочешь? — Не понял управдом.
Богомол продолжал играть в немого мима: тыкал пальцем куда-то, в направлении управдомова пупа, потом складывал ладонь «ракушкой» и прикладывал её к уху. Павел проследил взглядом за пальцем мучителя. Тот указывал на карман куртки Павла, из которого торчал краешек «Айфона».
– Тебе нужно позвонить? — Изумлённо прошептал управдом. Он достал аппарат из кармана, повернул дисплеем к богомолу, нажал несколько раз кнопку включения питания. — Не работает. — Объявил, чётко выговаривая слова, словно ожидая, что собеседник прочтёт по губам. — Батарея разряжена. Понимаешь? Ты же знаешь, что такое электричество? Здесь его нет…
Мучитель не успокаивался. Даже наоборот — начал постукивать себя ладонью по уху — с каждым ударом всё сильней и сильней.
– Держи! — Решился Павел и протянул богомолу «Айфон». — Только не разбей. Его ещё можно зарядить… Наверное…
Человек за окном, похожий на тощее угловатое насекомое, схватил трубку — и был таков.
Павел ахнуть не успел.
Он никак не мог привыкнуть к манере богомола — исчезать без предупреждения.
А может, тот всего лишь «выключил» себя — своё «изображение» — в голове Павла?
Да что за беда — дурные манеры. Мерзавец утащил телефон. Это куда серьёзней!
Попросту спёр, прикарманил, умыкнул!
В голову вдруг пришла несвоевременная мысль: следовало переписать телефонный номер Людвига из памяти «Айфона» — на любой обрывок бумаги любым огрызком карандаша. Наверняка у экопоселенцев есть свои телефоны. Наверняка удалось бы уломать кого-то из них позволить воспользоваться трубкой.
Ёлки-палки, ну и глупость!
Ореол тайны, окружавший прежде богомола, исчез. Но от этого не становилось легче.
Управдом хотел было крикнуть в темноту что-нибудь злое. Даже, чтобы его голос был слышен дальше и громче, засунул нос под ветку и глотнул полной грудью ночного холода.
– Спать не хочешь? — На плечо Павлу легла рука Третьякова.
Управдом не слышал, чтобы к нему приближались хоть чьи-то шаги, потому вздрогнул.
– Я ценю, конечно… Заботу… Но мне чужого не надо. — Проговорил коллекционер. — Твоя очередь отправляться, так сказать, в сонное царство. А моя — дежурить.
– А что — четыре часа прошло? — Глуповато улыбнулся Павел.
– Да уж больше. — Третьяков зябко крякнул и потёр руки. — Ну и нашёл ты место для бдения, нечего сказать. — Он осмотрел окно, попробовал на прочность ветку, проросшую из ночной темноты — в человеческое жилище. — Хотя… мыслишь правильно: если б мы отбивались от превосходящих сил противника, — скажем, от вурдалаков, — как раз здесь оказалось бы самое слабое звено обороны. Хорошо, что мы никому даром не нужны.
«Ариец» похлопал Павла по плечу — на сей раз уже слегка раздражённо.
– Давай, давай, — повернулся на бок, и молчок! Можешь моё лежбище временно оккупировать. Всё лучше, чем ничего.
Павел и не подозревал, насколько сильно устал. Едва он послушно доковылял до троицы ветхих стульев, выстроенных в ряд, — сомнения в том, что конструкция выдержит его; в том, что его бока воспримут такой ночлег с радостью, — испарились, как капля воды на горячей сковороде. Алхимик всё ещё колдовал над чудодейственным зельем. Что-то бормотал, иногда тихо напевал — не то мантры, не то заклинания. Подбрасывал на руке нечто, похожее на крупу или крупную соль. Эта магия, в другое бы время вызвавшая к себе интерес Павла, а то и страх, сейчас только крепче убаюкивала. Управдом ощутил, как сон накрывает его, словно тёплое шерстяное одеяло. «Так вот почему Третьякову не холодно спать», — успел подумать он, — и, в следующую минуту, музыкально, с присвистом, захрапел. Без притворства.
Она говорила: «Я всё понимаю. Тебе тяжело. Но крайности — это та же истерика. Операция — да, она стоила того. Она стоила всех денег. Но потом? Ты думаешь, если бы реабилитацию ты проходил бесплатно, наравне с другими, она была бы менее удачной или быстрой? Думаешь, если бы ты ездил на процедуры из дома, раз в два дня, как тебе предлагали, а не лежал в отдельной палате за сумасшедшие деньги — ты бы хромал как-то иначе — меньше или больше? Почему ты отказался от всех планов? Почему плюнул на собственное турагентство? Артём — всё ещё твой компаньон. Он слёзно просил, чтобы я уломала тебя вернуться. Не обязательно бегать по Москве — хватает и сидячей работы, которую ты мог бы делать. Но даже если не хочешь всего этого — почему ты пьёшь? Всё самое страшное — позади. Ты не потерял ногу. У тебя есть дочь. Я — тоже с тобой, если тебе это ещё важно. Деньги — дело наживное. Зачем пьёшь? Зачем сидишь в комнате сутками, с задёрнутыми шторами? Зачем отказываешься видеть тех, кто хочет видеть тебя, — даже собственную мать?»
Она говорила всё это, слушала тишину и, с поникшими плечами, уходила прочь. Он сперва просто отворачивался от упрёков, сидел спиной к болтливой жене, разглядывал выцветший узор обоев. Потом научился облачаться в старый пиджак с высоким воротником и, едва жена переступала порог комнаты-убежища, поднимал воротник — как некогда поднимали флаг над городами, где свирепствовал мор: «Держитесь подальше, странники!». Наконец, он купил тяжёлый амбарный замок и повесил его на дверь со своей стороны.
Он не знал, как ещё оборониться от сочувствия жены и её мягких упрёков. Поговорить? Объясниться? Ему нечего было сказать. Кроме того, что он боялся — до смерти боялся вернуться в тот Вавилон, который едва не погубил его, едва не обезножил. Он боялся выходить из дома. На него накатывал ужас, едва он оказывался перед светофором, — перед серой полосой шоссе. Он боялся бега времени — каждый, прожитый впотьмах, час отдалял его от себя самого — себя прежнего, себя до инцидента. Но он и торопил время: требовал от солнечного диска, чтобы тот быстрее катился по небу; требовал от часовой стрелки, чтобы та бежала со скоростью секундной. И только ночью, когда всё стихало, он выбирался из своего укрытия. Ночь сделалась его отдушиной, его жизнью. По ночам он выходил на балкон, дышал промозглым воздухом — часто и жадно, — словно недоутопленник, за мгновение до смерти, на пределе сил, вынырнувший из чёрного омута. Часто на балконе к нему присоединялась жена. Здесь она не была в тягость: стояла, молчала, как и он, изредка клала ему руку на плечо, или робко гладила по голове.
По ночам он спускался за спиртным. В палатку, возле которой всегда толпился сомнительный люд. Этих полуночников он, как ни странно, не опасался. Те принимали его за своего — по настроению, по духу безнадёжности, витавшему над пьяным шалманом.
Он понимал, что алкоголь корёжит, изменяет его. Не подчиняет — это было бы уж слишком, — но соседствует ежеминутно. Он научился ему сопротивляться. Играть с ним в игру: кто кого поборет на кулачках. В отличие от алкоголиков, лгавших, что могут завязать в любую минуту, он и вправду это мог. Больше того: опьянение не приносило ему ни радости, ни забвения; после него отчаянно болела голова. Однако это было дело: пьянеть. Это было занятие: сопротивляться туману в голове. Оставишь его — и ничего не останется от бытия. Человеку необходимо занятие — любое. Даже самому опустившемуся, деградировавшему человеку нужно осознавать, что он — небесполезен. Умеет спать на морозе — и не подхватить воспаление лёгких; умеет шевелить ушами; умеет читать на фарси; умеет пародировать Горбачёва; умеет пить и не пьянеть.