Поколение
Шрифт:
— Ну хлебай, хлебай.
Перед ним стоял Виктор. Он вроде бы куда-то уходил, когда Вася проглотил этот огонь, а сейчас опять здесь. Вася принялся поспешно заливать огонь щами и опомнился, когда его ложка заскребла по дну тарелки.
Виктор, запрокинув свою мокрую обгоревшую бороду, хохотал.
— Ну ты даешь, Васек! Ну даешь…
Он поставил перед Васей свою тарелку щей и, взяв порожнюю, чуть покачиваясь, словно ступая по зыбкому полу, пошел к оконцу кухни за новой порцией.
Огонь разливался по всему Васиному телу, плавя и выгоняя из него холод. Ему стало так же весело, как и Виктору. Лютый мороз и ледяной ветер целые сутки калили его, а два глотка спирта выгнали этот холод прочь из тела.
За соседним столиком сидели Арсентий, Сашка Шуба и двое пожарных. Их голоса то и дело взрывались смехом.
— Нет, — басил Арсентий, — наедаюсь я быстро, да через силу ем долго. Натугом беру… Смешно!
— Откуда это? — указал глазами на стакан Вася.
— Из-под бешеной коровки молочко, — улыбнулся Виктор и тут же серьезно добавил: — Из своих личных запасов Лозневой выдал. — Аппетитно хлебая щи, он не спеша продолжал: — А ведь отстояли дюкер. Сейчас монитор запустили. Качает как зверь.
Расправившись с первым, Виктор взялся за жаркое. Сегодня повар не пожалел мяса. Виктор ловко подхватывал вилкой большие аппетитные куски с тарелки и отправлял их в рот. Вася залюбовался: оказывается, есть своя красота в том, как едят здоровые, крепко наработавшиеся люди.
— Ты что, как на девицу, на меня уставился? — шутливо спросил Виктор и тут же привстал из-за стола. — Вася, а ведь у тебя нос прихватило. А ну дай! — Виктор перевалился через стол и стал пристально рассматривать покрасневший Васин нос. — Точно, малость есть. А ну покажи руки? Э-э-э, да у тебя, брат, и пальцы на правой руке прихвачены. Так больно?
— Колет как иголками…
— Кончай обед, пойдем лечиться. Я из тебя вмиг человека сделаю.
Виктор нырнул на кухню и, прихватив у повара гусиный жир, тут же густо намазал им Васин нос и пальцы.
…В вагончике на своей тумбочке Вася нашел письмо. Оно заставило сильно забиться его сердце. Не раздеваясь, он быстро разорвал конверт. Перед глазами запрыгали веселые грачовские строки.
«Старик! Васек! А я у геологов. Вот как! Мы тут для вашего газопровода ковырнули еще одно месторождение. И теперь, видно, вам придется тащить трубы уже не от Игрима и даже не от Пунги, а еще ближе на сотню-другую километров…
Напиши мне про себя. Как ты и что? А чтобы ты не думал обо мне, как о подонке, скажу одно: наше житье на газопроводе было раем по сравнению с житьем геологов. Ну да ты сам видел у Миронова, как живут геологи. Напиши еще, как поживают Арсентий и Сашка Шуба. А Виктору и всем ребятам передавай большущий привет, если они, конечно, примут его. Теперь мы идем в сторону Пелыма, почти по трассе вашего газопровода. Может, летом и встретимся…»
Вася тут же начал перечитывать письмо.
— Грачик, дорогой, ты тоже здесь, ты не мог обмануть. Север не предают. Тебя, наверно, тоже заразил этот край, его синие зимние ночи… — к горлу подкатил теплый комок. «Это от спирта», — подумал Вася. Север, Север, что он делает с людьми? Чем труднее, тем сильнее прикипаешь к нему душой. Непостижимо, что гонит в эти дикие, необжитые края человека? Неужели трудности? Неужели желание проверить в этих трудностях себя? Зачем Олегу Ванычу, Миронову, Виктору проверять себя?
Нет, здесь что-то другое. Мишка объяснил бы. Он достал бы из рюкзака свою записную книжку и прочел из нее что-нибудь мудрое. Вася повернулся в своей люльке и вдруг будто услышал голос Грача.
— Это альтруизм, батенька, альтруизм — вечный в человеке зов к защите слабого, зов к самопожертвованию ради того, чтобы выжили другие. Не будет на земле людей, умеющих жертвовать во имя ближних, погибнет род человеческий…
Грач все знал. Где он теперь, мой Грачик? Есть ли рядом с ним такие люди, как Лозневой, Суханов, Миронов? И Васе захотелось записать обступившие его мысли о жизни и людях, с которыми он делит долгие синие ночи Севера.
«Все думаю, почему у хороших людей личная жизнь не ладится? Наверное, потому, что счастье возможно только тогда, когда его делишь с другим. А если тот, другой, не может понять тебя, то и счастья никакого.
Неужели у Олега Ваныча так? Как можно не понять такого человека? У него две добродетели: требовательность и великодушие. О требовательности Лозневого знают все. А вот о его великодушии почему-то стыдливо умалчивают. Даже считают чуть не слабостью.
А я думаю по-другому. Именно руководителю и нужно-то быть великодушным. Ведь от него, от величия его души зависят судьбы многих людей. Лозневой долго говорил со мною о Граче, о моем житье-бытье, и я понял, как болит у него сердце за нас, непутевых и несуразных. «Дело, которому служит человек, — говорил Олег Ваныч, — почти всегда требует личных потерь». Но их можно ограничить или совсем свести на нет, если человеку помогать, если окружить его товарищеским вниманием. Грачу не помогли, и вот он оказался выброшенным. «Его оттолкнули, и в этом виноваты мы, старшие», — сказал Лозневой. Он винит себя и Виктора. А я думаю, что виноват и сам Грач. Мы даже поспорили с Олегом Ванычем. Он говорит: дело не в самом Граче, Мишка не ангел, а дело в нас, в товарищеском отношении, в ответственности одного человека за других. И тут он прочел мне целую лекцию о человеческом участии и человеческом милосердии:
«Мы забыли не только это прекрасное и очень русское слово «милосердие», но и стали непонятно почему стыдиться этого деяния. А ведь оно самое большое и самое человеческое деяние, которое отличает нас от зверя. Дело, милое сердцу… Некрасов называл своего героя Добросклоновым. Народный заступник Гриша Добросклонов».
А потом Олег Ваныч начал говорить о себе. «Когда я вижу, что сильный обижает слабого, большой малого, то во мне загорается какой-то ослепительный огонь. Я глохну и слепну, я перестаю понимать себя и готов кинуться в драку. Не знаю, почему это происходит. Может быть, оттого, что меня самого очень много и долго обижали. Наверное, это идет от плена, где меня могла истязать и унижать всякая сволочь, а я стоял перед ней со связанными руками. Знаешь, у меня это теперь вроде болезни какой…»
Аж губы у него побелели. А я сказал, что это не обязательно от плена. У меня тоже такая болезнь, хотя меня никто не обижал сильно. Я тоже всегда на стороне слабого. Даже когда смотрю матч, и то всегда желаю победы слабой команде. Меня всегда высмеивал и ругал за это Грач. Ничего не могу поделать с собой, меня будто кто-то кидает на сторону слабого, даже если он этого и не заслуживает, я все равно за него…»
20
— Ты гляди, пахнет весной, — поднес к лицу сжатый в кулак снег Арсентий. — Ей-богу, весной.
Но Вася отстранил его руку.
— Пахнет снегом…
Арсентий с ног до головы оглядел Плотникова, хотел еще что-то сказать в подтверждение своих слов, но тут же раздумал, брезгливо скорчил рожу.
Они только что вышли из душного, пропахшего щами, свиной тушенкой, клюквенным киселем и другим тяжелым кухонным духом вагончика-столовки. Вася поскорей хотел уйти от этих приторно-сладких, душных запахов. Они раздражали его всегда после еды. Колючий, настоянный на таежной хвое морозный ветерок блаженно обдувал его. Вася огляделся, ища приметы весны, даже украдкой втянул в себя через нос воздух. Как и вчера, и неделю, и месяц назад, привычно пахло лежалым снегом и той морозной свежестью, какую ощущаешь в заснеженном лесу. «Выдумывает Арсентий. Знает, что март на дворе. Вот и говорит — весна. Морозы вон какие жмут, каждый день под двадцать…»
Было еще темно, хотя длиннющие приполярные ночи уже шли на убыль, и скоро их должны были сменить такие же длиннющие дни, когда неяркое стылое солнце только на час-другой скользнет за горизонт и тут же опять начнет подниматься. И долго будет катиться по далекой кромке тайги.
А сейчас над лагерем, Лозьвой и притихшим лесом висит запоздавшая полная луна. Ее только к обеду прогонит солнце, и то даже не прогонит, а только заставит луну полинять. Солнце и луна будут висеть над лагерем одновременно, единоборствуя, а уже после обеда дневное светило уступит ночному, и луна опять будет лить на тайгу и реку свой мертвенно-бледный свет, от которого снег снова станет синим и ночь, долгая приполярная ночь, размахнувшаяся почти на все сутки, тоже будет синяя.
Вася все еще шел рядом с Арсентием, но тот уже больше не поворачивал к нему свою голову, продолжая мять в руке снег. Когда подошли к темной нитке трубопровода, Арсентий набросился на сварщиков:
— Мне опять по вашей милости загорать сегодня.
Добродушный Вязов, такой же, как и Арсентий, здоровый, медведеобразный мужик, но только выше ростом, загоготал:
— Ты, Арсюша, все в передовики рвешься. А ведь нельзя одному, надо чтобы весь коллектив. Теперь, знаешь, опора на коллектив.
— Лодыри, они всегда на что-нибудь опираются, а свесив руки, снопа не обмолотишь, — и, вдруг повернувшись, Арсентий прикрикнул на сварщиков: — Вы думаете о том, что вот-вот зимники поплывут? А у нас трубы по трассе не развезены. Чего зубы-то скалите, чего лыбитесь? Горючими слезами зальетесь, если лесные дороги тронутся. Вон она, весна, уже на дворе…
Арсентий разжал кулак и показал оплавившийся комок снега. Сварщики затихли, а потом вновь взорвались гулким раскатом смеха.
Лозневой стоял поодаль, неохотно прислушиваясь к голосам. Он ждал вездехода, чтобы уехать по трассе трубопровода для выбора нового места для лагеря. На Лозьвинском переходе хотя еще и оставалось немало дел, но Олег Иванович знал, здесь уже все кончено. Основные работы с каждым днем перемещались все дальше к бассейну Оби, откуда каждый месяц прилетали вести одна радостнее другой об открытии новых и новых месторождений газа и нефти. А вместе с ними приходили и настойчивые требования ускорить прокладку трубопроводов. Лозневой рассеянно прислушивался к веселому спору ребят. Они по обыкновению дружно наседали на Арсентия, а тот не сдавался, размашисто отбивался и сам нападал на них.