Поколение
Шрифт:
Так и тянулось это из года в год, пока она не почувствовала — больше не может. Олега уже не привяжешь к дому. Значит, надо рвать, разводиться. Но это легко сказать — разводиться. Она мать, которая любит и жалеет детей больше своей жизни. И ее сердце разрывалось между двумя огнями: как сделать, чтобы им было лучше и чтобы ее собственная жизнь не прошла, как дым. Ведь зачем-то же она родилась? Неужели затем, чтобы только дети, и все, а для себя ничего? Надо решаться.
3
Олег Иванович Лозневой давно ждал письмо из дома, а когда отходил короткий северный день и письма не было, в нем вспыхивала надежда: «Может, еще все и обойдется? Пройдет стороной?» Но он отбрасывал эти мысли, потому что не хотел обманывать себя. Знал — не обойдется, беда уже пришла.
Нет, эти ожидания не для него. Две недели назад он добился телефонного разговора с женой. Слышимость была отвратительная. Кричал в трубку так, что разболелась голова. «…Дети здоровы, не болеют? Как ты? Как твои дела, Рая?» Телефон молчал, потом послышался какой-то писк, шорох и, казалось, чье-то тяжелое дыхание у самого уха, и вдруг Раин голос: «…плохо у нас с тобой, Олег, плохо…»
В Лозневом будто что-то оборвалось. Он затих, словно провалился, и долго-долго летел в пропасть, не делая никаких попыток остановиться. И опять пробились слова жены: «…ты слышишь, Олег, слышишь?..»
Олег Иванович потерянно сидел с трубкой в руке, прислушиваясь к прерывистому писку и треску, и вдруг прозвучал голос телефонистки: «Ждите письма. Она сказала, напишет письмо. Все в письме…»
И вот сегодня утром секретарша тетя Паша, она же уборщица и истопник конторы строителей газопровода, положила Олегу Ивановичу на стол это письмо вместе с кипой бумаг из вчерашней почты. Он нетерпеливо вскрыл конверт. Письмо было большое, почти целая ученическая тетрадь.
Лозневой пробежал страничку. Жена писала о детях. Обе дочери, и Наташка, и младшенькая Верунья, слава богу, здоровы. Это главное, успокаивал он себя. Дочитать письмо он так и не смог. В конторе толкались люди, и уже началась та утренняя бестолковая суета, когда его все «рвали на части». И все-таки он заглянул куда-то в середину письма, но, натолкнувшись на несправедливые и обидные слова — «…ты никогда не думаешь о семье, а только о себе», — рассерженно сунул его в карман.
Нет, он не забыл о письме, помнил, что оно у него, даже ощупывал несколько раз — не потерял ли, но сегодня был такой сумасшедший день, что Лозневой, как вышел из своей конторы, так и на минуту не оставался один до самого вечера. Даже обедал не в столовой лагеря, а на трассе, у Миронова, где его хлопцы колдовали над дюкером.
Час назад отправил механика Виктора Суханова на станцию встречать сварщиков (уже давно ждут их на стройке), а сам уехал на «газике» в лагерь. Всю дорогу, с трассы дальнего перехода газопровода через реку до поселка строителей, Лозневой думал о доме, жене, детях и своей не очень складной жизни.
То, куда он ехал, нельзя было назвать поселком. В тайге, где должна пройти трасса северного газопровода, ютилось полдюжины голубых жилых вагончиков с надписями «Главгаз СССР», землеройная техника, трубоукладчики, штабеля труб, бочки с горючим, кучи битума, рулоны бумаги и эта контора участка, которая была одновременно и его жильем. Она размещалась в рубленой крестьянской избе. Ее купили в деревне Выселки, километрах в сорока от трассы газопровода. Избу разобрали, погрузили на тракторный прицеп и привезли сюда. В ней две комнаты. В одной жил Олег Ваныч — так все звали его на стройке, там же был у него и кабинет, а в другой размещались все технические службы участка.
Когда Лозневой вошел в контору, шел девятый час вечера. «Значит, пробыл на трассе больше двенадцати часов, — отметил он. — Только когда обедали у Миронова, посидели с полчаса на поваленной березе. А то все время в вездеходе, а больше пешком по непролазной грязи, топям и болотам».
Мысль эта скользнула и то только потому, что он держал в руках недочитанное письмо, а в нем была обидная фраза, будто бы он никогда не думает о жене, девчонках, а думает только о себе и делает как ему выгодно. Жена умела выбрать самые больные слова. Как и утром, ему опять стало обидно, и он понял, что весь день думал о письме жены как о незаслуженной обиде. Наверно, это и удерживало его от чтения. И еще, письмо касалось их двоих, а там, в конторе, и везде на трассе, где он ездил, были посторонние люди.
Теперь читал и ничего не понимал, только чувствовал, как каждое ее слово гнуло его к земле.
Дочитал до конца и сейчас же начал заново… И тут какая-то горячая волна накрыла его. Не хватало воздуха. Такого с ним еще никогда не было. Заставил себя встать, подошел к окну и, распахнув его, прислонился к подоконнику. Скомкал письмо, потом стал расправлять его и все время думал: «Как же так можно?» Только сейчас начал понимать, откуда шла эта боль. Она предала его.
…Колонна пленных красноармейцев. В ней девятнадцатилетний Олег Лозневой. Вдоль колонны идет долговязый гитлеровец и выталкивает из строя одного, другого, третьего… Олег стоит во втором ряду. Конвоир замедляет шаг. Перед Олегом его белесые ресницы, воспаленные веки. Они, как в кино, растут, наезжают на него.
— Комиссар? — кричит немец. — Комиссар? — и тянет Олега за рукав гимнастерки. — Вэк, вэк…
Олег не может раскрыть рта, что-то сковало челюсти, он рвет свою руку из лапы фашиста и в ужасе пятится назад, ломая строй.
— Он солдат! Солдат! Русский солдат! — кричат вокруг. — Русский…
«Принимает меня за комиссара», — вдруг понял Олег и рванулся так, что затрещала гимнастерка. Ребята толкнули его за свои спины. Конвоир заорал и вскинул автомат.
— Венн ист комиссар? Ду бист комиссар? — уперлось дуло автомата в грудь красноармейца, который загородил Лозневого.
— Нет, я сержант. А он солдат, — ответил красноармеец и умолк. Колонна замерла.
Фашист отступил на полшага и ударил автоматом красноармейца. Прокричав ругательства, он пошел дальше.
От этого воспоминания у Лозневого и сейчас прошел холодок по спине. Вот тогда бы вытолкнул его тот долговязый конвоир, и ничего больше не было. А ему после пришлось еще столько хлебнуть.
Рая на девять лет моложе, но он не чувствовал большой разницы между ними. А после того как появились дети, особенно в последние годы, разница исчезла совсем. Это он так думал. А она? И опять острая боль обиды резанула его. Неужели он не замечал? Не хотел, вот и не замечал. Нет, дело не в годах, а в другом… Он не решился сказать — в любви, потому что боялся оскорбить это высокое чувство. Во всяком случае, оно весит у него больше, чем у жены.
Он вновь развернул письмо и сразу наткнулся на самое обидное: «…другие видели во мне человека…» И вдруг его словно ударило: «Неужели Лева?» Даже как-то потемнело в комнате. Лозневой покосился на лампочку над его столом. Что же ему делать? Вот тебе и тихий очкарик Лева.
Лет пять назад, когда жена вернулась в институт (после появления Веруньи она больше года пробыла дома), она часто рассказывала о Леве Вишневском — он тогда только появился у них. Она говорила, что он не от мира сего. Может остаться в институте и до полуночи решать шахматную задачу. А однажды пришла с работы и сообщила:
— Лева, оказывается, учится в ЛГУ на физфаке.
— Где?
— В университете, на физическом, заочно, — смеясь, ответила жена. — Он наверное, шизик.
«Действительно какой-то ненормальный, — подумал Лозневой. — Инженер-конструктор, «очень толковый расчетчик», как говорил о нем Сыромятников, диссертация у парня на мази. И вдруг опять институт».
С тех пор они так и называли его в своем доме: «шизик».
— Ну, как твой «шизик»? — спрашивал он.
И жена бойко, точно защищая его от кого-то, отвечала: