Поколение
Шрифт:
Как-то Мишка сказал:
— Уже в одном заявлении, что проблемы отцов и детей не существует, есть проблема.
Но у Грача в споре с родителями своя позиция. Он стал рабочим и не хочет быть никем другим. Рабочим, и точка. Когда Василий рассказывал о нем отцу, тот только вертел головой, а потом начал спорить.
— Твой Грач крупно заблуждается, — сказал отец. — Он думает, что рабочим становится всякий, кто берет в руки инструмент или встает к станку. Нет, други мои, это далеко не так. Даже когда ты имеешь специальность, ты еще не рабочий. Тебе надо вжиться в коллектив, чтобы он тебя принял и ты стал его частью. А это не простая штука.
И опять у них сшибка вышла. Сын доказывал отцу, какой Грач самостоятельный и серьезный парень, а отец качал головой и повторял свое любимое:
— Комм цайт, комм рат, поживем увидим, комм цайт, комм рат.
Тогда Вася сердито подумал — это и все, что отец запомнил из немецкого языка во время службы в Германии.
И все же какая это благодать быть дома. Васе так нравилось показать всем своим домашним, что он совсем взрослый и самостоятельный, неторопливо достать из кармана пачку «ВТ» и, тряхнув ею, спросить у отца: «Закуришь?» Он и сейчас закрывает глаза и видит себя дома — большим и сильным. Ему так приятно было вручать подарки родителям, сестренке и бабушке, что он за эти благословенные минуты своей причастности к людям, зарабатывающим себе на жизнь, готов был ехать не только на Север, но и к черту на рога. А какое удивительное состояние он пережил в кафе, куда они с одноклассниками зашли отметить его приезд! Мальчишки стали вынимать свои смятые рублевки и считать мелочь, а Вася отстранил их и, достав бумажник, бросил на стол перед официанткой две новенькие десятки. Нет, это были замечательные дни. Разве бы он мог пережить такое, если бы год назад не уехал из родительского дома, если бы не узнал, что такое вкалывать и сегодня и завтра, что такое заработанные деньги, что такое свобода принимать самостоятельные решения и чувствовать себя человеком.
Вася оторвал взгляд от иллюминатора и оглядел кабину вертолета. Виктор, упершись подбородком в грудь, дремал. Его загорелое острое лицо время от времени хмурилось, широкий разлет черных бровей подрагивал, точно отпугивал надоедливую муху.
Олег Иванович удобно устроился среди мешков и связок теплой одежды и усердно работал. Он читал и черкал машинописные листы, подолгу писал, потом вновь читал, сосредоточенно рассматривал чертежи и, отложив все в сторону, опять делал торопливые записи. Жизнь Лозневого, видимо, научила в любых условиях создавать себе рабочую обстановку. Доставит он их к Миронову, а сам полетит в головную колонну. Он всегда взваливает на себя такую уйму дел, что ему и отдохнуть некогда.
Два других спутника — приземистый крепыш Александр Шубин (а попросту Сашка Шуба) и Николай Коньков, дружки Арсентия, тоже «из местных кержаков», растянувшись на полу кабины, безмятежно спали.
На исходе был уже третий час полета. Лозневой посмотрел на свои часы и написал на клочке бумаги: «По времени через полчаса будем у Миронова». Вася прочел и тут же ответил: «Я уже налетался до одури, хочу на землю!» Лозневой шутливо ободрил: «Крепись, закаляйся! Посмотри, болота похожи на шкуру уссурийского тигра. Правда?»
Плотников глянул и восхищенно крикнул:
— Действительно, очень похожи.
«Когда летели к Миронову, был уверен, что могу себе представить жизнь изыскателей в тайге. Ну что тут такого? В Средней Азии нас засыпало пылью и песком, калило солнце. Мы мечтали о воде, прохладе, тени от деревьев. Здесь буду мечтать о солнце, жаре. И только. А вышло, что это нельзя назвать даже лепетом ребенка.
Пробыли здесь всего три недели, а проделали путь, какой прошли люди за тысячелетия. Только в обратном направлении. Ем сырую рыбу, «строганину», оброс зеленым мохом и грязью так, что кожа моя напоминает панцирь крокодила. Сегодня глянул в зеркало, и стало тошно. Если бы увидела меня моя мама!.. А Миронов убеждает, что теперь у изыскателей не жизнь, а малина.
— Все сделала техника, — хвастает он. — В любое время мы можем вызвать вертолет, и он перебросит нас куда душе угодно.
Куда угодно, но только не домой, в лагерь. Уже через три дня нашим душам было угодно вернуться в лагерь, и мы с Сашкой Шубой пали на колени.
«Мироныч, дорогой, вызывай вертолет!» Но он и ухом не повел, а стал нам рассказывать, как раньше они мучились, когда не было вертолетов. «Мы таскали все снаряжение на собственном горбу. Были иногда у нас худые лошаденки. Но они тонули в болотах, как мухи. А теперь благодать. Даже сравнивать нечего».
Вот и поговори с ним. Жизнь наша — хуже не придумаешь. Мы с Шубой называем себя добровольными изгоями. Руки, лицо и шея у нас расчесаны до крови. От этой летучей твари, какую и рассматривать-то по-настоящему можно только в микроскоп, нет спасения нигде. Гнус не грызет только мертвых.
Одежда и обувь никогда не просыхают… Спальный мешок мокрый и вонючий. На душе тоже слякотно… Мы с Сашкой Шубой мучительно припоминаем, где и когда так дико нагрешили, что приходится терпеть такое.
Неделю назад прилетел вертолет. Все прыгали, как дикари, и лезли целоваться к Валерьяну Овчинникову, а он шарахался от нас, как от прокаженных… А в лагерь так и не полетели. Перебросив нашу группу на новое место, Валерьян сделал нам ручкой и улетел. А мы остались в Чертовой пасти болот. Здесь сейчас и отдаем богу душу.
За всю свою жизнь я не видел столько слякоти, сколько за эту неделю. Хлябь под тобою, хлябь сбоку, хлябь над тобою. Даже если не идет дождь, то обязательно капает с деревьев какая-то слизь. Еще когда мы кидали в кабину вертолета наши походные шмотки, неунывающий Мироныч гордо утешал:
— Раньше все это пришлось бы тащить на себе по болотам. А теперь мы полетим.
От радости, что мы остались и летим на новое место, он метался от оконца к оконцу по вертолету и, как полоумный на пожаре, кричал:
— Смотрите, нетронутый край, край непуганых птиц, непуганых зверей…
— И непуганых идиотов, — весело добавил Виктор Суханов. Это он хотел поднять наше настроение, а оно у нас упало ниже нуля. Даже несгибаемый Сашка Шуба и тот приуныл, когда узнал, что мы застрянем в Чертовой пасти до конца месяца.
Если бы не Мироныч и Суханов, мы бы погибли здесь. Сегодня утром, когда выходили на трассу, Сашка, взваливая на горб теодолит и рейку, сказал:
— Я на всю жизнь возненавидел эти штуки. Они снятся мне по ночам. Тренога теодолита всякий раз является в образе крокодила, а рейка в виде кобры. Просыпаюсь в холодном поту.
— Это оттого, что вы ленитесь сушить одежду и спальные мешки, — грохотал Миронов. — Может, еще не то приснится.
Мироныч преотличнейший старикан-философ. Он говорит, что каждый человек обладает бесконечными возможностями как в дурном, так и в добром. Все дело в том, что в нем прежде пробуждают и воспитывают. Вот они нас с Виктором и воспитывают. Без них мы бы здесь давно перекусали друг друга, потому что многие разучились говорить и только рычат. Живем их открытиями. Вчера Мироныч и Виктор кормили нас печеными карасями — такая вкуснятина, пальчики оближешь. Вечерами плел из лозы какую-то посудину, не то плетень, не то корыто. Мы издевались, а вчера приносит целое ведро карасей — вот такие лапти. Ужин был царский. Сейчас всем отрядом плетем эти самоловки — решили наладить бесперебойное снабжение живой рыбой Свердловска, Тюмени и их окрестностей.
У этих людей какая-то недоступная мне жизнь. Три недели живу в отряде и не видел, чтобы они что-то сделали для себя. Только для отряда, только для нас. А Виктор говорил, что у Мироныча есть семья в Ленинграде. Они там, а он здесь. Редкий мужик. Вечером, измочаленные, мы добираемся до костра, а Сергей Павлович уже что-то придумывает.
Организовал промысел на местную водоплавающую птицу — нырков. Мясо у них, правда, препротивное, пахнет рыбой, но после концентратов и консервов идет за милую душу. Теперь мы готовим архиерейскую уху. Сначала варятся утки-нырки, а потом в этом бульоне рыба. Уха действительно божественная.
Через неделю заканчиваем работы и едем домой. Теперь наш лагерь на Ивделе кажется родным домом. Мечтаю хоть одну ночь поспать не в мешке, а в вагончике, в своей люльке. И чтобы постель сухая, и настоящие простыни, и подушка не надувная… Скоро потребую кофе со сливками в постель и запрошусь к маменьке под крылышко. «Не пускай пузыри, Василий», — любил в таких случаях говорить Грач. Как он там, мой Грачик, поживает? Как ребята? Без них мне ой как худо… Мироныч связывался с лагерем по рации, ему сказали, что трубы до сих пор не пришли из Челябы. Может, врет, чтобы нас не расстраивать. Что же они там делают? Если действительно до сих пор нет труб, то на подсобных они сидеть не будут. Мироныч говорит: «Вернемся, возьму тебя и твоих дружков в отряд. Там сейчас работы всем хватит. Готовят дюкер. Будут протаскивать две нитки».
13
Завтра в Ленинград возвращается Лева Вишневский, а Лозневой так и не поговорил с ним. Как же все будет дальше? Тогда, в первую их встречу в Ивделе, Олег Иванович увидел Леву, натянутого, как струна, готового ко всему, и принял прямой, отчаянный Левин взгляд, протянул руку.
Но то не было примирением, даже временным перемирием, просто их нелегкий мужской разговор отдалялся. Лозневой сам сделал это, неожиданно передумав давно решенное.
Он начал говорить о делах. Но не так, будто бы между ними ничего не случилось, а подчеркнуто сухо, только о деле, Лозневой дал понять Вишневскому, что отныне между ними никогда не может быть тех отношений, какие были раньше, никогда. Лозневой знает, что глупо, старомодно ревновать. И все же ничего не мог поделать с собою. Как только вспоминал о Леве и Рае, он переставал понимать себя. В деловом разговоре Лозневой сразу отстранил Вишневского от себя на то расстояние, с которого ему будет честнее и легче начать их главный разговор. Олег Иванович знал, что от этого разговора почти ничего не зависит, и все же он нужен, потому что, кроме них троих, есть еще и дети. И их-то они должны оградить…
Лева понимал, что в разговоре о детях, их детях, он не имеет права ни предлагать что-либо, ни советовать. Поэтому, когда Лозневой спросил у него, что он думает о детях, Лева ответил:
— Как решит мать, так и будет.
Он так и сказал «мать», а не «Рая», потому что боялся ранить этим именем Лозневого. И все же Олега Ивановича обидел его ответ, и горячий туман поплыл у него перед глазами.
— А меня в расчет вы уже не берете?
Темные Левины зрачки вздрогнули за стеклами очков, и он распрямил свои сутулые плечи.
— Сказал потому, что право выбора, с кем жить детям, остается за их матерью… и за самими детьми.
Лева уже овладел собою и произнес фразу четко, экономно, как он умел это делать во всех деловых разговорах.
— Уже и права знаете! — взорвало Лозневого. — Все порешили.
Лева промолчал, но глаз не отвел. Очки его блестели дерзко, да и сам он напружинился, готовый ко всему.
Лозневой смотрел в лицо Вишневскому, потом опустил голову. Он не пожалел, что разговор начался так круто. «Мы не на дипломатическом рауте. Пусть знает». Олег Иванович чувствовал, как где-то в самой глубине его существа вскипают обжигающие обида и злоба против этого человека. То, что копилось в нем эти месяцы, в чем он не хотел себе признаться и что постоянно прочь гнал от себя, теперь вдруг рванулось наружу. Лозневой удержал себя на месте, хотя готов был каждую минуту сорваться со стула. Свинцом наливались ноги и руки, прижимало к креслу, словно испытывал перегрузки, какие бывают при взлете самолета. Жаркий туман уже проходил. Он стал различать предметы: сначала тупой закругленный угол стола, потом шкаф, забитый папками и кипами чертежей, и наконец выплыло острое, напряженное лицо Левы. Тот сидел на стуле перед ним, неестественно прямой, сцепив сухие тонкие губы, и смотрел все так же открыто и твердо перед собой.
Теперь, когда Лозневой погасил в себе неожиданную вспышку злобы и мог говорить почти спокойно, он вдруг понял, что говорить-то им больше, собственно, не о чем. Зачем же он так рвался к этой встрече? И рвался не он один, рвался и Лева. Из-за нее приехал в эту командировку на Север. Ведь группу проектировщиков мог привезти любой другой сотрудник института. Но приехал именно Лева.
Неужели, чтобы все это понять, им, двум мужчинам, нужно было только посмотреть друг другу в глаза и разойтись?
Лозневой понимал это, во всем отдавал себе отчет и сейчас хотел одного: чтобы все быстрее окончилось, развязалось. С Левой ему больше не о чем говорить. Они могут подняться и разойтись.
Теперь Лозневому нужно увидеть Раю, и тогда он, может быть, разрубит узел. Надо увидеть, глянуть ей вот так же в глаза, пусть она ответит. Или пусть молчит, он увидит все сам. Но ему надо обязательно заглянуть в ее глаза, и он вдруг почувствовал в этом такую неотвратимую потребность, что захотелось сейчас же все бросить и, не возвращаясь в лагерь, прямо из Ивделя лететь в Свердловск, а оттуда в Ленинград.
Несколько секунд он боролся с искушением поднять сейчас же трубку телефона и позвонить начальнику аэропорта. Завтра бы он мог быть в Ленинграде.
Но это было минутное затмение. Он уже давно научился сдерживать себя, отметать неразумное. Ему больше не надо волноваться на этот счет. Он не встанет, не побежит. Будет все в пределах нормы, как это принято у серьезных людей.
Лозневой глянул на Леву. Тот сидел по-прежнему перед ним все в той же позе, словно проглотив аршин.
Олег Иванович поднялся. Тут же поспешно встал Лева.