Понтий Пилат
Шрифт:
Неужели это не конец? Неужели не оставят в покое измученную, истерзанную плоть? Разве недостаточно той боли, что ему уже причинили? Крупные капли пота стекают по лицу страдальца. Дрожь пронзает каждую мышцу тела. Но и они, и он знают — это только начало. У них ещё много в запасе того, что наполнит души ужасом и смертной тоской, а его — не стихающей, сумасшедшей болью, заставит умолять о смерти.
— Господи, сжалься! Господи, помоги! — он продавливает эту молитву сквозь шипящее, надорванное горло. Сил кричать уже нет. Каждое лишнее движение — новая вспышка боли. Он больше не сопротивляется.
Ноги ему скрестили, заставив согнуть в коленях. Вытянув вниз стопы, проткнули подъём каждой длинным гвоздём. Он не кричал, сил хватало лишь на стоны. Эти стоны, кажется, растопили бы вечные льды. Но только не сердца зверей, заросшие шерстью, а таковы были те, кто казнил. Других на эту кровавую оргию не звали.
Итак, это было только начало конца.
Палачи уже держат в руках вилы. Furcilla облегчит им труд. Она поможет поднять перекладину с пригвождённым к ней человеком на столб. Руки не разорвутся от тяжести тела, подвешенного на гвоздях. К середине столба прибит колок. Это седалище пройдёт между ногами осуждённого, и он повиснет на кресте, полусидя на нём. Всё отлично продумано…
— Парни, ну-ка, навались подружней! — кентурион всё ещё торопится. — Двое ждут своей очереди, пора бы уже им повиснуть всем троим.
Он улыбается. Никто не скажет, что кентурион плохо знает своё дело. Он — мастер, и это известно всем.
И вот он поднят, первый осуждённый. С этой минуты ему дано осознать, что всё предшествующее было, в сущности, лишь подготовкой к пытке. Лишь теперь жертва распята. Распята на кресте, распята болью…
Тело осужденного медленно оседает, перемещая вес на гвозди в руках. Огненная боль пронзает пальцы, руки, разрывается в мозгу. Гвозди в запястьях давят на нервы. Одним быстрым движением вопящее существо пытается подняться вверх, чтобы унять пульсирующую боль, и переносит свой вес на пронзённые ноги. И новый приступ обжигающей боли пронзает тело. Вой смолк. Боль не оставляет сил на крики… Частое, громкое дыхание, прерываемое стоном, кровавый пот, стекающий по лицу. Молчание безысходной, ошеломляющей муки.
Руки, подтянутые кверху, ослабевают. Мышцы сковываются жестокими судорогами. Каждая из этих пронзающих тело судорог усиливает пульсирующую боль в руках и ногах. Потом судороги утихают.
Трудно, почти невозможно дышать. Можно вдохнуть воздух, но невозможно выдохнуть. Время от времени ценой невероятных усилий удаётся подтянуться выше. В одно такое мгновение он выдыхает:
— Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?
О, ему есть что сказать. Он мог бы сказать, если бы не эта боль в руках и ногах. Если бы набрать немного живительного воздуха. Если бы не исполосованная спина, трущаяся при движении вверх-вниз по грубому кресту. Если бы не меркло сознание, благодетельно гасящее разум…
Сдавленное сердце тяжёлыми толчками посылает телу густую медленную кровь. Истерзанные лёгкие пытаются ухватить глоток воздуха. Сколько же времени длится этот ужас? Он не знает. Но намного, намного больше, чем вся его предшествующая жизнь. Вся жизнь до этого — одно лёгкое дуновение. Пустяк. Эти три отвратительно, безмерно долгих часа — немыслимо долгая дорога. Вся жизнь, и больше, длиннее жизни.
— Жажду, — сказал он неповоротливым, большим, высохшим языком, когда пришёл в себя в очередной раз после приступа судорог.
Небо потемнело, солнце окончательно покинуло небосвод. Хамсин сжигал землю. Все задыхались, втягивая в ноздри горячий воздух пустыни. В хамсин часто умирали птицы и звери. Что из того, что теперь на ц’лабе умирал человек? Каждую минуту кто-нибудь и что-нибудь умирает. В конце концов, к этому привыкаешь…
Равнодушный воин подал ему губку, смоченную уксусом. Поска должна была взбодрить казнимого. Но этого не случилось. Вдохнув в последний раз запаха вина, страдалец опустил голову на грудь. Сказал одно только слово:
— Совершилось…
Смертный холод объял его тело. Закончилась жизнь человеческая.
Глава 22. Исход Иисуса
Солнце стояло уже довольно высоко. Иерусалим, оставшийся позади, уменьшался в размерах, терял очертания. Ормус первым заметил чуть различимую змейку поднимающейся пыли, исходящую со стороны города, направленную в их сторону и быстро разраставшуюся. Не замедляя, но и не ускоряя движение маленького каравана, мужчины всё чаще оглядывались назад, пытаясь определить, что там, у линии горизонта. Оказалось, что от города к ним довольно быстро приближается отряд каких-то вооружённых всадников на лошадях. Густое облако пыли, поднятое ими, вскоре оказалось совсем рядом. Ормус переглянулся с Иисусом, проверяя ощущения. Ни у одного, ни у другого не возникло чувства опасности, а это что-нибудь да значило.
Как оказалось, то были воины римской кентурии. Стая собак неслась позади всадников. Возглавлял отряд высокий молодой человек, с необычно светлыми для этих мест, да ещё и выгоревшими под палящим солнцем длинными волосами. Взгляд его голубых глаз всегда казался Ормусу излишне наглым. Слуга Пилата улыбался ему, как равному, что совсем не нравилось жрецу. Это действительно был Ант; слой пыли, осевший на волосах, сделал их почти седыми, отчего жрец не узнал его поначалу, пока юнец не осадил лошадь. Ант что-то осторожно поддерживал левой рукой впереди себя на седле, и теперь уже гораздо медленней двигался к остановившемуся каравану. Рядом с его лошадью, отделившись от стаи после повелительного окрика своего молодого хозяина, трусили две огромные собаки. Спешившись, Ормус с Иисусом ждали.
Приблизившись вплотную к маленькому каравану, Ант широко улыбнулся Иисусу, приложил ладонь правой руки к сердцу, а затем протянул её в сторону Иисуса. Трудно сказать, что именно означал этот жест, но он, очевидно, служил знаком доброй воли и искреннего расположения. Ошибиться в этом было нельзя. Затем Ант бережно, почти нежно, оторвал большую корзину от седла, и протянул Ормусу с Иисусом. Не сговариваясь, ученик и его наставник ухватились за корзину руками, и одновременно опустили ношу на землю.
Банга, а это был, конечно, он, любимый пёс Пилата, подошёл к корзине, постоял возле неё немного, а потом повернулся к Иисусу, уткнулся огромной головой в бок. Лизнул правую руку, пытаясь пристроить свою страшную морду в ладонь Иисуса. Тот приласкал пса, потрепал за ухом. Вздохнув, Банга медленно и величественно отошёл в сторону. Проявленная псом деликатность пришлась по вкусу суке. И теперь уже она двинулась к корзине. Гавкнула пару раз над ней, потом, резко развернувшись, пошла к Альме. Естественный чёрно-коричневый цвет кожи Альмы поменялся на тёмно-серый, когда сука, приблизившись к ослу, встала на задние лапы, а передние уложила ему на спину. Морда её оказалось рядом с лицом «молодухи» Ормуса. Осёл — то ли от страха, то ли от врождённого упрямства, — не сдвинулся с места. Стоял, не шелохнувшись, словно мышцы его тела на время окаменели. Интересно, что большое тело Альмы тоже стало каменным, окаменели и даже слегка выпрямились от ужаса курчавые чёрные волосы на её голове, Ормус был готов поклясться в этом. И долго потом с улыбкой припоминал эту забавную сценку.
Собака несколько раз что-то тявкнула в лицо Альме, будто объясняя. Понадеявшись, что её поняли, лизнула тёмно-серую неподвижную щёку. Оттолкнувшись могучими лапами от спины осла, сука умудрилась довольно грациозно — при её-то весе! — опуститься на землю. Медленно, нехотя, пошла к Анту.
Крикнув что-то на своём никому не известном языке, Ант развернул лошадь. Отряд, сопровождаемый весело играющими собаками, неторопливо двинулся в сторону города.
Альма преодолела расстояние до корзины раньше, нежели Ормус с Иисусом успели наклониться над ней. Извечное любопытство Евы оказалось куда сильнее пережитого страха, и она слетела со спины осла в мгновение ока. К ней даже вернулся прежний цвет кожи. Ухватившись за покрывало, наброшенное на корзину, Альма отбросила его в сторону, и взвизгнула от неожиданности. Мордочка щенка, с поблескивавшими бусинками глаз, была мохнатой и вполне довольной, хотя он сомлел немного в пути. Он ткнулся влажным носиком в руку Альмы, потом лизнул опустившуюся на его голову руку Иисуса, быстро выпростав мордочку. Рука жреца на краю корзины его не заинтересовала.