После сделанного
Шрифт:
– Есть, - сказала Екатерина Трофимовна.
– Наверное, было бы удобнее ехать в Игнатово машиной?
– Конечно, удобнее. Душиться в электричке удовольствие небольшое. Но хотелось отдохнуть; к тому же ужин был, вино. Никто и не приехал машинами.
– Брат Децкого приехал машиной, - поправил Сенькевич.
– Ну, он еще не остыл, - улыбнулась хозяйка.
– Что у него там, на счетчике, едва тысяча километров.
– Может быть, вам сильно нездоровится, - спохватился Сенькевич, - а я вас утомляю?
– Нет, ничего. Это почки. Сижу дома, греюсь. Благо, что участковый врач - добрый человек, дает бюллетень.
– Вы работаете заведующей магазином?
– спросил Сенькевич.
– Я работаю заведующей комиссионкой, - уточнила Екатерина Трофимовна.
– Номер шестнадцать.
– Это, кажется, универсальный комиссионный магазин?
– Да, слава богу!
Крылись, чувствовал Сенькевич, за этой женщиной какие-то тайны, но страха, настороженности, волнения не ощущалось совсем; вопросы его она встречала с безразличием, отвечала внятно и легко; он понял, что у нее есть толковые, безобидные трактовки всему; даже если спросить, откуда она располагает деньгами для покупки дорогих вещей, она ответит без промедления и убедительно, например, что выиграла по лотерее "Волгу", но получила денежную стоимость, и проверка покажет, что она действительно предъявляла к оплате счастливый билет. Крепкая бабенка, подумал Сенькевич. Но где берет эти тысячи? Ведь все это куплено до кражи у Децких. Неужто в комиссионке финтит? Может, и финтит, подумал Сенькевич, но знакомых, по крайней мере, не обкрадывает. Он спросил, хорошо ли Екатерина Трофимовна знала покойного Павла Пташука.
– Да!
– односложно ответила Мелешко, и тут повеяло от нее на Сенькевича холодной струей, какой-то нервный центр от этого вопроса замер и оледенел. Это было странно.
– Он не очень меня жаловал, Паша, - сказала Мелешко, словно почувствовала, что Сенькевич удивился.
– Ему моя нравственность казалась не строгой. Он был романтического склада - одна любовь, многолетнее страдание по одной любви, верность печальному образу, платонические страсти, словом, всякие такие смешные у взрослого мужчины чувства. Я посмеивалась над ним, называла мальчиком, он меня - совратительницей. Не скажу, чтобы мне это было приятно. Но, впрочем, мы дружили. Его тянуло ко мне. Может быть, потому, что чувствовал себя слабее.
– Почему же он пил?
– спросил Сенькевич.
– Он пил не больше остальных, - сказала собеседница.
– Во всяком случае, я никогда не видела его пьяным. Подвыпившим часто, но пьяным никогда. Вот по телефону иной раз - язык заплетался.
– А когда вы видели его в последний раз?
– На даче у Децкого, на купалу.
– А позже он звонил?
– Звонил, - сказала Мелешко.
– Он звонил в свой последний вечер. Это было в часов одиннадцать. Мне болели почки, я грелась в ванне. Вдруг зазвонил телефон. Олег Михайлович снял трубку и говорит мне: "Тебя Павел зовет". Мне не хотелось выходить из воды, и я сказала передать, что скоро позвоню. Через минут пятнадцать позвонила, но телефон был занят. Потом я позвонила еще раз, вновь - гудки. Теперь жалею, что поленилась подняться, но как раз за минуту до Паши звонил Децкий, я тоже не подошла, и вот так получилось, что не поговорили.
– Жаль!
– сказал Сенькевич.
– Да, - вздохнула Мелешко.
– Жаль!
Для домашнего свидания разговор был достаточным, Сенькевич решил прощаться. В прихожей он задержался на миг у настенного перекидного календаря зарубежного производства. Календарь предназначался сугубо для дам, поскольку проиллюстрирован был снимками идеальных мужчин; текущий июль олицетворялся выходящим из моря культуристом - два метра ростом, широкие плечи, вздутые мышцы, ни капли жира, перламутровый ряд зубов. "Красивый парень", - сказал Сенькевич. "Картинки!" - с пренебрежением махнула рукой хозяйка. Тут Сенькевич, вспомнив, попросил адрес ее приятеля. Без удивления и нежелания Мелешко назвала адрес Олега Михайловича.
Он жил на соседней улице и оказался дома. Сенькевич представился, удивленный коллекционер пригласил его войти. Переступив порог, Сенькевич очутился в музее. Двухкомнатная квартира была вся обшита тонированной вагонкой, и на стенах продуманно, не очень густо держались в нейлоновых петлях разные штуки старинного оружия. Сенькевич заинтересовался, и состоялась короткая экскурсия по квартире, хозяин объяснял: а вот фузии начала прошлого века, вот наполеоновские багинеты, а это нагрудный офицерский панцирь, а вот итальянская дуэльная шпага, а этот арбалет муляж, сам изготовил по чертежам; жемчужиной коллекции он назвал турецкую саблю, изогнутую полукругом, клинок которой завершался длинным шипом, Сенькевич не мог вообразить, как таким оружием возможно было рубиться. Висели на стенах и несколько кистеней и пара жутких - шириною в ладонь старых белорусских кинжалов, но чего-либо сверхобычного Сенькевич среди этого множества игрушек не заметил. Обстановка обеих комнат отличалась строгостью, правда, спальный уголок выдавал пристрастие хозяина к комфорту и неге, но духа дорогих вещей, духа опредмеченных тысяч, которым дышала квартира Екатерины Трофимовны, здесь не чувствовалось.
Необычным показалось Сенькевичу, что Олег Михайлович работал экскурсоводом на междугородных маршрутах. Он спросил, насколько это выгодно в материальном отношении.
– Когда двести рублей в месяц, - был ответ, - когда двести пятьдесят, бывает, и сто. Главное, что сам себе хозяин и есть свободное время - можно подработать.
– Каким же образом?
– поинтересовался Сенькевич.
– Например, оформить экспозицию в районном музее.
– А эту коллекцию вы давно собираете?
– Да уже двадцать шесть лет, - похвастался Олег Михайлович.
– Отец был любитель.
– Но, верно, трудно собирать оружие?
– Да, это не марки, - сказал коллекционер.
– Хотя и марки теперь непросто - конкуренция.
– Интересно, Олег Михайлович, - спросил Сенькевич, - в какую же сумму оценивается ваша коллекция?
– Непросто ответить, - сказал коллекционер.
– Ну, этак в тысяч пятнадцать. Москвич один предлагал мне восемнадцать тысяч.
– А вы не боитесь, что ее уведут?
– Коллекция зарегистрирована, - улыбнулся Олег Михайлович.
– Сбыть ее сложно. И войти в дом, когда меня нет, нельзя - замки особой секретности.
– Замки - для честных людей, - сказал Сенькевич.
– Вот у вашего знакомого Децкого Юрия Ивановича два замка было...
Коллекционер суеверно трижды стукнул пальцами по столу.
– Да минует нас чаша сия, - сказал он.
Перешли к делу. Тут Сенькевич ничего нового не узнал. Ответы Олега Михайловича в точности совпадали с рассказом Мелешко. Различие заключалось в том, что и Децкого, и покойного Пташука, и остальную компанию, собравшуюся на даче в злополучный день, коллекционер знал мало, личных контактов с ними почти не имел, если не считать нескольких встреч на праздники, когда сопровождал Катю. Отношения у него с ними такие, что к нему на квартиру никто из них не заходил; однажды, помнится, год назад, были Децкий с женой - смотрели коллекцию.
Все это говорилось непринужденно, даже весело, с сознанием своей невиновности, своей отдаленности от тех людей, безразличия к их радостям и бедам или же, подумал Сенькевич, с сознанием полной недоступности для следствия своих секретов. Каких секретов? Неизвестно каких, может быть, секретов выменивания, покупки, продажи старого оружия.
Наконец Сенькевич попросил рассказать последний разговор с Пташуком, и коллекционер сказал:
– В тот вечер я был у Екатерины Трофимовны. Она позвонила в восьмом часу, плохо чувствовала себя, я пошел к ней. Кате болели почки, она лежала на грелке, потом залезла в ванну. Уже было поздно, как позвонил Децкий. Он спросил Катю, я ответил, что Катя в ванне, и он повесил трубку.
– Извините, Олег Михайлович, - перебил Сенькевич, - в какое примерно время был этот звонок?
– Примерно в половине одиннадцатого. И буквально минут через пять позвонил Пташук. Услышал, что Катя не может подойти, извинился...
– Был пьян?
– спросил Сенькевич.
– Язык заплетался. Так вот, он принес извинения и сказал: "Ладно, пусть моется, потом позвоню". Потом Катя ему звонила - телефон был занят...
В этот момент дважды протренькал дверной звонок. Коллекционер пошел отворять. К неожиданности Сенькевича визитером оказался Децкий, но и Децкий, заметив в глубине квартиры следователя, не смог скрыть удивления и на пороге замешкался. Единственно Олег Михайлович не высказал никаких чувств.